Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. —Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109гласа)

Информация

Сканиране
noisy(2009)
Разпознаване и корекция
NomaD(2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. —Добавяне

X
«Это он говорил!»

Алеша, войдя, сообщил Ивану Федоровичу, что час с небольшим назад прибежала к нему на квартиру Марья Кондратьевна и объявила, что Смердяков лишил себя жизни. «Вхожу этта к нему самовар прибрать, а он у стенки на гвоздочке висит». На вопрос Алеши: «Заявила ль она кому следует?» — ответила, что никому не заявляла, а «прямо бросилась к вам к первому и всю дорогу бежала бегом». Она была как помешанная, передавал Алеша, и вся дрожала как лист. Когда же Алеша прибежал вместе с ней в их избу, то застал Смердякова всё еще висевшим. На столе лежала записка: «Истребляю свою жизнь своею собственною волей и охотой, чтобы никого не винить». Алеша так и оставил эту записку на столе и пошел прямо к исправнику, у него обо всем заявил, «а оттуда прямо к тебе», — заключил Алеша, пристально вглядываясь в лицо Ивана. И всё время, пока он рассказывал, он не отводил от него глаз, как бы чем-то очень пораженный в выражении его лица.

— Брат, — вскричал он вдруг, — ты, верно, ужасно болен! Ты смотришь и как будто не понимаешь, что я говорю.

— Это хорошо, что ты пришел, — проговорил как бы задумчиво Иван и как бы вовсе не слыхав восклицания Алеши. — А ведь я знал, что он повесился.

— От кого же?

— Не знаю от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он мне сказал. Он сейчас еще мне говорил…

Иван стоял среди комнаты и говорил всё так же задумчиво и смотря в землю.

— Кто он? — спросил Алеша, невольно оглядевшись кругом.

— Он улизнул.

Иван поднял голову и тихо улыбнулся:

— Он тебя испугался, тебя, голубя. Ты «чистый херувим». Тебя Дмитрий херувимом зовет. Херувим… Громовый вопль восторга серафимов! Что такое серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, всё-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула… Есть созвездие Льва и Солнца, не знаешь ли?

— Брат, сядь! — проговорил Алеша в испуге, — сядь, ради бога, на диван. Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое к голове? Может, лучше станет?

— Дай полотенце, вот тут на стуле, я давеча сюда бросил.

— Тут нет его. Не беспокойся, я знаю, где лежит; вот оно, — сказал Алеша, сыскав в другом углу комнаты, у туалетного столика Ивана, чистое, еще сложенное и не употребленное полотенце. Иван странно посмотрел на полотенце; память как бы вмиг воротилась к нему.

— Постой, — привстал он с дивана, — я давеча, час назад, это самое полотенце взял оттуда же и смочил водой. Я прикладывал к голове и бросил сюда… как же оно сухое? Другого не было.

— Ты прикладывал это полотенце к голове? — спросил Алеша.

— Да, и ходил по комнате, час назад… Почему так свечки сгорели? Который час.

— Скоро двенадцать.

— Нет, нет, нет! — вскричал вдруг Иван, — это был не сон! Он был, он тут сидел, вон на том диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан… вот этот… Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. У меня, Алеша, теперь бывают сны… но они не сны, а наяву: я хожу, говорю и вижу… а сплю. Но он тут сидел, он был, вот на этом диване… Он ужасно глуп, Алеша, ужасно глуп, — засмеялся вдруг Иван и принялся шагать по комнате.

— Кто глуп? Про кого ты говоришь, брат? — опять тоскливо спросил Алеша.

— Черт! Он ко мне повадился. Два раза был, даже почти три. Он дразнил меня тем, будто я сержусь, что он просто черт, а не сатана с опаленными крыльями, в громе и блеске. Но он не сатана, это он лжет. Он самозванец. Он просто черт, дрянной, мелкий черт. Он в баню ходит. Раздень его и наверно отыщешь хвост, длинный, гладкий, как у датской собаки, в аршин длиной, бурый… Алеша, ты озяб, ты в снегу был, хочешь чаю? Что? холодный? Хочешь, велю поставить? C'est à ne pas mettre un chien dehors.

Алеша быстро сбегал к рукомойнику, намочил полотенце, уговорил Ивана опять сесть и обложил ему мокрым полотенцем голову. Сам сел подле него.

— Что ты мне давеча говорил про Лизу? — начал опять Иван. (Он становился очень словоохотлив). — Мне нравится Лиза. Я сказал про нее тебе что-то скверное. Я солгал, мне она нравится… Я боюсь завтра за Катю, больше всего боюсь. За будущее. Она завтра бросит меня и растопчет ногами. Она думает, что я из ревности к ней гублю Митю! Да, она это думает! Так вот нет же! Завтра крест, но не виселица. Нет, я не повешусь. Знаешь ли ты, что я никогда не могу лишить себя жизни, Алеша! От подлости, что ли? Я не трус. От жажды жить! Почему это я знал, что Смердяков повесился? Да, это он мне сказал…

— И ты твердо уверен, что кто-то тут сидел? — спросил Алеша.

— Вон на том диване, в углу. Ты бы его прогнал. Да ты же его и прогнал: он исчез, как ты явился. Я люблю твое лицо, Алеша. Знал ли ты, что я люблю твое лицо? А_ он_ — это я, Алеша, я сам. Всё мое низкое, всё мое подлое и презренное! Да, я «романтик», он это подметил… хоть это и клевета. Он ужасно глуп, но он этим берет. Он хитер, животно хитер, он знал, чем взбесить меня. Он всё дразнил меня, что я в него верю, и тем заставил меня его слушать. Он надул меня, как мальчишку. Он мне, впрочем, сказал про меня много правды. Я бы никогда этого не сказал себе. Знаешь, Алеша, знаешь, — ужасно серьезно и как бы конфиденциально прибавил Иван, — я бы очень желал, чтоб он в самом деле был он, а не я!

— Он тебя измучил, — сказал Алеша, с состраданием смотря на брата.

— Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: «Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги». Это он говорил, это он говорил!

— А не ты, не ты? — ясно смотря на брата, неудержимо вскричал Алеша. — Ну и пусть его, брось его и забудь о нем! Пусть он унесет с собою всё, что ты теперь проклинаешь, и никогда не приходит!

— Да, но он зол. Он надо мной смеялся. Он был дерзок, Алеша, — с содроганием обиды проговорил Иван. — Но он клеветал на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же на меня же в глаза. «О, ты идешь совершить подвиг добродетели, объявишь, что убил отца, что лакей по твоему наущению убил отца…»

— Брат, — прервал Алеша, — удержись: не ты убил. Это неправда!

— Это он говорит, он, а он это знает: «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель-то и не веришь — вот что тебя злит и мучит, вот отчего ты такой мстительный». Это он мне про меня говорил, а он знает, что говорит…

— Это ты говоришь, а не он! — горестно воскликнул Алеша, — и говоришь в болезни, в бреду, себя мучая!

— Нет, он знает, что говорит. Ты, говорит, из гордости идешь, ты станешь и скажешь: «Это я убил, и чего вы корчитесь от ужаса, вы лжете! Мнение ваше презираю, ужас ваш презираю». Это он про меня говорит, и вдруг говорит: «А знаешь, тебе хочется, чтоб они тебя похвалили: преступник, дескать, убийца, но какие у него великодушные чувства, брата спасти захотел и признался!» Вот это так уж ложь, Алеша! — вскричал вдруг Иван, засверкав глазами. — Я не хочу, чтобы меня смерды хвалили! Это он солгал, Алеша, солгал, клянусь тебе! Я бросил в него за это стаканом, и он расшибся об его морду.

— Брат, успокойся, перестань! — упрашивал Алеша.

— Нет, он умеет мучить, он жесток, — продолжал, не слушая, Иван. — Я всегда предчувствовал, зачем он приходит. «Пусть, говорит, ты шел из гордости, но ведь всё же была и надежда, что уличат Смердякова и сошлют в каторгу, что Митю оправдают, а тебя осудят лишь нравственно (слышишь, он тут смеялся!), а другие так и похвалят. Но вот умер Смердяков, повесился — ну и кто ж тебе там на суде теперь-то одному поверит? А ведь ты идешь, идешь, ты все-таки пойдешь, ты решил, что пойдешь. Для чего же ты идешь после этого?» Это страшно, Алеша, я не могу выносить таких вопросов. Кто смеет мне задавать такие вопросы!

— Брат, — прервал Алеша, замирая от страха, но всё еще как бы надеясь образумить Ивана, — как же мог он говорить тебе про смерть Смердякова до моего прихода, когда еще никто и не знал о ней, да и времени не было никому узнать?

— Он говорил, — твердо произнес Иван, не допуская и сомнения. — Он только про это и говорил, если хочешь. «И добро бы ты, говорит, в добродетель верил: пусть не поверят мне, для принципа иду. Но ведь ты поросенок, как Федор Павлович, и что тебе добродетель? Для чего же ты туда потащишься, если жертва твоя ни к чему не послужит? А потому что ты сам не знаешь, для чего идешь! О, ты бы много дал, чтоб узнать самому, для чего идешь! И будто ты решился? Ты еще не решился. Ты всю ночь будешь сидеть и решать: идти или нет? Но ты все-таки пойдешь и знаешь, что пойдешь, сам знаешь, что как бы ты ни решался, а решение уж не от тебя зависит. Пойдешь, потому что не смеешь не пойти. Почему не смеешь, — это уж сам угадай, вот тебе загадка!» Встал и ушел. Ты пришел, а он ушел. Он меня трусом назвал, Алеша! Le mot de l'énigme,[1] что я трус! «Не таким орлам воспарять над землей!» Это он прибавил, это он прибавил! И Смердяков это же говорил. Его надо убить! Катя меня презирает, я уже месяц это вижу, да и Лиза презирать начнет! «Идешь, чтоб тебя похвалили» — это зверская ложь! И ты тоже презираешь меня, Алеша. Теперь я тебя опять возненавижу. И изверга ненавижу, и изверга ненавижу! Не хочу спасать изверга, пусть сгниет в каторге! Гимн запел! О, завтра я пойду, стану пред ними и плюну им всем в глаза!

Он вскочил в исступлении, сбросил с себя полотенце и принялся снова шагать по комнате. Алеша вспомнил давешние слова его: «Как будто я сплю наяву… Хожу, говорю и вижу, а сплю» Именно как будто это совершалось теперь Алеша не отходил от него. Мелькнула было у него мысль бежать к доктору и привесть того, но он побоялся оставить брата одного: поручить его совсем некому было. Наконец Иван мало-помалу стал совсем лишаться памяти. Он всё продолжал говорить, говорил не умолкая, но уже совсем нескладно. Даже плохо выговаривал слова и вдруг сильно покачнулся на месте. Но Алеша успел поддержать его. Иван дал себя довести до постели, Алеша кое-как раздел его и уложил. Сам просидел над ним еще часа два. Больной спал крепко, без движения, тихо и ровно дыша. Алеша взял подушку и лег на диване не раздеваясь. Засыпая, помолился о Мите и об Иване. Ему становилась понятною болезнь Ивана: «Муки гордого решения, глубокая совесть!» Бог, которому он не верил, и правда его одолевали сердце, всё еще не хотевшее подчиниться «Да, неслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке, — да, коль Смердяков умер, то показанию Ивана никто уже не поверит; но он пойдет и покажет! — Алеша тихо улыбнулся: — Бог победит! — подумал он. — Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что не верит», — горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана.

 

Бележки

[1] Отгадка в том (франц.).

X. „Той ми го каза!“

Альоша, като влезе, съобщи на Иван Фьодорович, че преди час и нещо е притърчала при него в квартирата му Маря Кондратиевна и е съобщила, че Смердяков посегнал на живота си. „Рекох да вляза при него, да прибера самовара, а той виси на стената на един гвоздей.“ На въпроса на Альоша, съобщила ли е където трябва, отговорила, че никъде не е съобщила, а „направо хукнах при вас най-напред и целия път съм тичала“. Тя била като побъркана, разправяше Альоша, и цялата треперела като лист. А когато Альоша се втурнал с нея в тяхната къщица, намерил Смердяков все още да виси. На масата имало бележка: „Изтребвам живота си по своя собствена воля и желание, да не се обвинява никой.“ Альоша оставил тази бележка на масата и отишъл право при околийския, казал му всичко, „а оттам право при тебе“ — завърши Альоша, като се вгледа внимателно в лицето на Иван. И през цялото време, докато разправяше, не сваляше от него очи, сякаш извънредно поразен от нещо в израза на лицето му.

— Братко — извика той изведнъж, — ти сигурно си ужасно болен! Гледаш и сякаш не разбираш какво говоря.

— Добре, че дойде — издума сякаш замислен Иван и сякаш изобщо без да чува възклицанията на Альоша. — А аз знаех, че се е обесил.

— Но от кого?

— Не знам от кого. Но знаех. Знаех ли? Да, той ми каза. Той току-що ми говори…

Иван стоеше сред стаята и говореше все тъй замислен и загледан в земята.

— Кой е той? — попита Альоша и без да иска, се озърна наоколо.

— Той офейка.

Иван вдигна глава и кротко се усмихна.

— Изплаши се от тебе, от тебе, гълъба. Ти си „ангел чист“. Тебе Дмитрий те нарича херувим. Херувим… Гръмовен вик — възторг на серафими! Какво е това серафим? Може би цяло съзвездие. А може би цялото това съзвездие е само някаква химическа молекула… Има съзвездие Лъв и Слънце, не знаеш ли?

— Братко, седни! — продума изплашен Альоша. — Седни, за Бога, на дивана. Ти бълнуваш, полегни на възглавницата, ето така. Искаш ли мокра кърпа на главата? Може да ти стане по-добре, а?

— Дай кърпата, ето я на стола, аз я хвърлих там одеве.

— Няма я там. Не се безпокой, знам къде е: ето я каза Альоша, като намери в другия ъгъл на стаята при тоалетната масичка на Иван чиста, още сгъната и неупотребявана кърпа. Иван странно погледна кърпата; паметта му сякаш мигом се възвърна.

— Чакай — понадигна се той от дивана, — аз одеве, преди един час, взех същата тази кърпа оттам и я намокрих с вода. Слагах я на главата си и я хвърлих тука… как тъй е суха? Друга нямаше.

— Ти си слагал тази кърпа на главата си? — попита Альоша.

— Да, и ходих из стаята преди един час… Защо са изгорели свещите така? Колко е часът?

— Почти дванадесет.[1]

— Не, не, не! — извика изведнъж Иван. — Това не беше сън! Той беше тука, той седеше тука, ей на онзи диван, когато ти чукаше на прозореца, аз хвърлих по него чашата… ето тази чаша… Чакай, аз и преди съм спал, но този сън не е сън. И по-рано се е случвало. Сега, Альоша, ми се случва да сънувам сънища… но това не са сънища, а наяве: ходя, говоря и виждам… а спя. Но той седеше тука, той беше на този диван… Той е ужасно глупав, Альоша, ужасно глупав — засмя се изведнъж Иван и закрачи из стаята.

— Кой е глупав? За кого говориш, брате? — пак скръбно попита Альоша.

— Дяволът! Напоследък взе да идва при мене. Идва вече два пъти, дори почти три пъти. Подиграваше ме, че съм се сърдел, дето е прост дявол, а не сатана с обгорени криле, в гръм и блясък. Но той не е сатана, има да взима. Той е самозванец. Той е прост дявол, нищожен, дребен дявол. Ходи на баня. Ако го съблечеш, сигурно ще откриеш опашка, дълга, гладка като на датско куче, цял аршин дълга, кафява… Альоша, ти си замръзнал, ходил си по снега, искаш ли чай? Какво? Студен ли е? Искаш ли да кажа да направят?

Альоша изтича бързо до умивалника, намокри кърпата, убеди Иван пак да седне и му уви главата с мократа кърпа. После седна до него.

— Какво ми казваше одеве за Лиза? — попита пак Иван. (Той ставаше много словохотлив.) — Лиза ми харесва. Аз ти казах за нея нещо лошо. Излъгах те, тя ми харесва… Страх ме е утре за Катя, много ме е страх. За бъдещето. Тя утре ще ме напусне и ще ме стъпче. Мисли, че погубвам Митя от ревност към нея! Да, така мисли! Но не! Утре е кръст, но не бесилка. Не, аз няма да се обеся. Знаеш ли, че аз никога не мога да посегна на живота си, Альоша! От подлост ли, от що ли? Не съм страхливец. От жажда да живея! Откъде знаех, че Смердяков се е обесил? Да, той ми го каза…

— И ти си твърдо уверен, че тук е имало някой? — попита Альоша.

— Ей на онзи диван, в ъгъла. Ти щеше да го изгониш. Че ти го и изгони: той изчезна, щом ти се яви. Обичам твоето лице, Альоша. Знаеш ли ти, че обичам лицето ти? А той — това съм аз, Альоша, аз самият. Всичко мое долно, всичко мое подло и презряно! Да, аз съм „романтик“, той го е забелязал… макар това да е клевета. Той е ужасно глупав, но с това печели. Той е хитър, животински хитър, той знаеше с какво може да ме вбеси. Той ме подиграваше постоянно, че вярвам в него, и с това ме накара да го слушам. Той ме измами като хлапе. Впрочем той ми каза много истини за мене. Аз никога не бих си ги казал. Знаеш ли, Альоша, знаеш ли — ужасно сериозно и сякаш тайно додаде Иван, — много бих желал той наистина да е той, а не аз!

— Той те е измъчил — каза Альоша, като гледаше брат си състрадателно.

— Дразнеше ме! И знаеш ли, хитро, хитро: „Съвест! Що е съвест? Аз самият я правя. А защо се мъча? По навик. По всемирния човешки навик от седем хиляди години. Нека тогава отвикнем, и ще бъдем богове.“ Това той го каза, това той го каза.

— А не си ли ти, не си ли ти? — ясно вгледан в брат си, извика неудържимо Альоша. — Е, остави го, махни го и забрави за него! Нека отнесе със себе си всичко, което сега проклинаш, и никога да не идва!

— Да, но той е зъл. Той ми се присмиваше. Той беше нагъл, Альоша — пошепна Иван и потръпна от обида. — Но той ме клеветеше, за много неща ме клеветеше. Лъжеше ме в очите за самия мен. „О, ти отиваш да извършиш добродетелен подвиг, да заявиш, че си убил баща си, че лакеят, насъскван от тебе, е убил баща ти…“

— Брате — прекъсна го Альоша, — спри се: не си го убил ти. Това не е истина!

— Това той го казва, той, а той го знае. „Ти отиваш да извършиш добродетелен подвиг, а не вярваш в добродетелта — ето кое те ядосва и измъчва, ето защо си такъв отмъстителен.“ Това ми го каза за мене, а той знае какво говори…

— Това ти го казваш, а не той! — извика скръбно Альоша. — И го казваш в болест, в бълнуване, измъчвайки себе си!

— Не, той знае какво говори. Ти, казва, отиваш от гордост, ти ще станеш и ще кажеш: „Аз убих, защо се гърчите от ужас, вие лъжете! Презирам вашето мнение, презирам ужаса ви.“ Това го казва за мене и изведнъж казва: „А знаеш ли, тебе ти се иска да те похвалят: престъпник, един вид, убиец, но колко е великодушен, решил да спаси брат си и се признал за виновен.“ Но това е вече лъжа, Альоша! — извика изведнъж Иван и очите му засвяткаха. — Аз не искам да ме хвалят смрадливците. Той излъга, Альоша, излъга, кълна ти се! Заради това хвърлих чашата по него и тя се строши в мутрата му.

— Братко, успокой се, престани! — молеше го Альоша.

— Не, той умее да мъчи, той е жесток — продължаваше Иван, без да слуша. — Аз винаги съм предчувствувал защо идва. „Макар, казва, че отиваш от гордост, но все пак имаш надежда, че ще обвинят Смердяков и ще го изпратят на каторга, че ще оправдаят Митя, а тебе ще те осъдят само нравствено (чуваш ли, тук той се смееше!), а някои просто ще те похвалят. Но ето че Смердяков умря, обеси се, и кой сега там, в съда, ще ти повярва? А ти отиваш, отиваш, ти все пак ще отидеш, решил си, че ще отидеш. За какво отиваш тогава?“ Това е страшно, Альоша, не мога да издържам такива въпроси. Кой смее да ми задава такива въпроси!

— Братко — прекъсна го Альоша, замрял от страх, но все още като че ли с надежда да вразуми Иван, — как може да ти е говорил за смъртта на Смердяков, преди да дойда аз, когато още никой не знаеше, пък и не е имало време някой да научи?

— Той го каза — твърдо издума Иван, без да допуща никакво съмнение. — Той все това казваше, ако искаш да знаеш. „И пак добре, казва, ако вярваш в добродетелта: нека да не ми повярват, аз отивам заради принципа. Но ти си прасе, като Фьодор Павлович, и какво струва за тебе добродетелта? За какво ще се помъкнеш там, щом твоята саможертва няма да послужи за нищо? Затова, защото сам не знаеш за какво отиваш! О, ти всичко би дал, за да разбереш ти самият за какво отиваш! И да не би да си решил? Ти още не си решил. Ти цяла нощ ще седиш и ще решаваш: да отидеш ли, или да не отидеш? Но все пак ще отидеш и знаеш, че ще отидеш, сам знаеш, че каквото и да решаваш, решението вече не зависи от тебе. Ще отидеш, защото не смееш да не отидеш. Защо не смееш — това вече сам го отгатни, ето ти загадка!“ Стана и си отиде. Ти дойде, а той си отиде. Той ме нарече страхливец, Альоша! Le mot de l’ènigme[2], че съм страхливец! „Такива орли не хвърчат над земята!“ Това той го допълни, той го допълни! И Смердяков казваше същото. Той трябва да бъде убит! Катя ме презира, виждам това вече от месец, пък и Лиза ще почне да ме презира! „Отиваш, за да те похвалят“ — това е зверска лъжа! И ти също ме презираш, Альоша. Сега аз пак ще те намразя! И оня изверг го мразя, и оня изверг го мразя! Не искам да спасявам оня изверг, нека загине в каторга! Химни ще пее! О, утре ще отида, ще се изправя пред тях и ще плюя в очите на всички!

Той скочи в изстъпление, хвърли кърпата от главата си и пак закрачи из стаята. Альоша си спомни одевешните му думи: „Като че спя наяве… Ходя, говоря и виждам, а спя.“ Тъкмо това като че ставаше сега. Альоша не го изпускаше от очи. Мина му през ум да тича за доктора и да го доведе, но го достраша да остави брат си сам: нямаше на кого да го повери. Най-после Иван малко по малко почна съвсем да изпада в несвяст. Той все продължаваше да говори, говореше неспирно, но вече съвсем несвързано. Дори зле изговаряше думите и изведнъж се олюля силно на място. Но Альоша успя да го подхване. Иван се остави да го заведе до леглото. Альоша го разсъблече как да е и го сложи в леглото. Той самият остана при него още два часа. Болният спеше дълбоко, неподвижно, дишаше тихо и равномерно. Альоша взе възглавница и легна на дивана, без да се съблича. Заспивайки, той се помоли за Митя и за Иван. Ставаше му ясна болестта на Иван: „Мъките на гордото решение, дълбока съвест!“ Бог, на който той не вярваше, и неговата истина надмогваха сърцето, което все още не искаше да се подчини. „Да — въртеше се в главата на Альоша, вече легнал на възглавницата, — да, щом, Смердяков умря, никой вече няма да повярва на показанията на Иван; но той ще отиде и ще каже! — Альоша леко се усмихна. — Бог ще победи! — помисли си той. — Или ще се въздигне в светлината на истината, или… ще загине в омразата, отмъщавайки на себе си и на всички, задето е служил на нещо, в което не вярва“ — горчиво добави Альоша и пак се помоли за Иван.

Бележки

[1] Почти дванадесет. — Според древните вярвания в полунощ призраците изчезват и магиите се разрушават. — Бел. С.Б.

[2] Отговорът на загадката е (фр.).