Метаданни

Данни

Година
–1880 (Обществено достояние)
Език
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
6 (× 1глас)

Информация

Източник
Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10

История

  1. —Добавяне

Метаданни

Данни

Включено в книгата
Оригинално заглавие
Братья Карамазовы, (Пълни авторски права)
Превод от
, (Пълни авторски права)
Форма
Роман
Жанр
Характеристика
Оценка
5,7 (× 109гласа)

Информация

Сканиране
noisy(2009)
Разпознаване и корекция
NomaD(2009–2010)

Издание:

Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX

Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог

Руска. Четвърто издание

 

Редактор: София Бранц

Художник: Кирил Гогов

Художник-редактор: Ясен Васев

Технически редактор: Олга Стоянова

Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева

Излязла от печат: февруари 1984 г.

Издателство „Народна култура“, София, 1984

 

Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17

Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976

История

  1. —Добавяне

VII
И на чистом воздухе

— Воздух чистый-с, а в хоромах-то у меня и впрямь несвежо, во всех даже смыслах. Пройдемте, сударь, шажком. Очень бы хотелось мне вас заинтересовать-с.

— Я и сам к вам имею одно чрезвычайное дело… — заметил Алеша, — и только не знаю, как мне начать.

— Как не узнать, что у вас до меня дело-с? Без дела-то вы бы никогда ко мне и не заглянули. Али в самом деле только жаловаться на мальчика приходили-с? Так ведь это невероятно-с. А кстати о мальчике-с: я вам там всего изъяснить не мог-с, а здесь теперь сцену эту вам опишу-с. Видите ли, мочалка-то была гуще-с, еще всего неделю назад, — я про бороденку мою говорю-с; это ведь бороденку мою мочалкой прозвали, школьники главное-с. Ну-с вот-с, тянет меня тогда ваш братец Дмитрий Федорович за мою бороденку, вытянул из трактира на площадь, а как раз школьники из школы выходят, а с ними и Илюша. Как увидал он меня в таком виде-с, бросился ко мне: «Папа, кричит, папа!» Хватается за меня, обнимает меня, хочет меня вырвать, кричит моему обидчику: «Пустите, пустите, это папа мой, папа, простите его» — так ведь и кричит: «Простите»; ручонками-то тоже его схватил, да руку-то ему, эту самую-то руку его, и целует-с… Помню я в ту минуту, какое у него было личико-с, не забыл-с и не забуду-с!…

— Клянусь, — воскликнул Алеша, — брат вам самым искренним образом, самым полным, выразит раскаяние, хотя бы даже на коленях на той самой площади… Я заставлю его, иначе он мне не брат!

— Ага, так это еще в прожекте находится. Не прямо от него, а от благородства лишь вашего сердца исходит пылкого-с. Так бы и сказали-с. Нет, уж в таком случае позвольте мне и о высочайшем рыцарском и офицерском благородстве вашего братца досказать, ибо он его тогда выразил-с. Кончил он это меня за мочалку тащить, пустил на волю-с: «Ты, говорит, офицер, и я офицер, если можешь найти секунданта, порядочного человека, то присылай — дам удовлетворение, хотя бы ты и мерзавец!» Вот что сказал-с. Воистину рыцарский дух! Удалились мы тогда с Илюшей, а родословная фамильная картина навеки у Илюши в памяти душевной отпечатлелась. Нет уж, где нам дворянами оставаться-с. Да и посудите сами-с, изволили сами быть сейчас у меня в хоромах — что видели-с? Три дамы сидят-с, одна без ног слабоумная, другая без ног горбатая, а третья с ногами, да слишком уж умная, курсистка-с, в Петербург снова рвется, там на берегах Невы права женщины русской отыскивать. Про Илюшу не говорю-с, всего девять лет-с, один как перст, ибо умри я — и что со всеми этими недрами станется, я только про это одно вас спрошу-с? А если так, то вызови я его на дуэль, а ну как он меня тотчас же и убьет, ну что же тогда? С ними-то тогда со всеми что станется-с? Еще хуже того, если он не убьет, а лишь только меня искалечит: работать нельзя, а рот-то все-таки остается, кто ж его накормит тогда, мой рот, и кто ж их-то всех тогда накормит-с? Аль Илюшу вместо школы милостыню просить высылать ежедневно? Так вот что оно для меня значит-с на дуэль-то его вызвать-с, глупое это слово-с, и больше ничего-с.

— Он будет у вас просить прощения, он посреди площади вам в ноги поклонится, — вскричал опять Алеша с загоревшимся взором.

— Хотел я его в суд позвать, — продолжал штабс-капитан, — но разверните наш кодекс, много ль мне придется удовлетворения за личную обиду мою с обидчика получить-с? А тут вдруг Аграфена Александровна призывает меня и кричит: «Думать не смей! Если в суд его позовешь, так подведу так, что всему свету публично обнаружится, что бил он тебя за твое же мошенничество, тогда самого тебя под суд упекут». А господь один видит, от кого мошенничество-то это вышло-с и по чьему приказу я как мелкая сошка тут действовал-с, — не по ее ли самой распоряжению да Федора Павловича? «А к тому же, прибавляет, навеки тебя прогоню, и ничего ты у меня впредь не заработаешь. Купцу моему тоже скажу (она его так и называет, старика-то: купец мой), так и тот тебя сгонит». Вот и думаю, если уж и купец меня сгонит, то что тогда, у кого заработаю? Ведь они только двое мне и остались, так как батюшка ваш Федор Павлович не только мне доверять перестал, по одной посторонней причине-с, но еще сам, заручившись моими расписками, в суд меня тащить хочет. Вследствие всего сего я и притих-с, и вы недра видели-с. А теперь позвольте спросить: больно он вам пальчик давеча укусил, Илюша-то? В хоромах-то я при нем войти в сию подробность не решился.

— Да, очень больно, и он очень был раздражен. Он мне, как Карамазову, за вас отомстил, мне это ясно теперь. Но если бы вы видели, как он с товарищами-школьниками камнями перекидывался? Это очень опасно, они могут его убить, они дети, глупы, камень летит и может голову проломить.

— Да уж и попало-с, не в голову, так в грудь-с, повыше сердца-с, сегодня удар камнем, синяк-с, пришел, плачет, охает, а вот и заболел.

— И знаете, ведь он там сам первый и нападает на всех, он озлился за вас, они говорят, что он одному мальчику, Красоткину, давеча в бок перочинным ножиком пырнул…

— Слышал и про это, опасно-с: Красоткин это чиновник здешний, еще, может быть, хлопоты выйдут-с…

— Я бы вам советовал, — с жаром продолжал Алеша, — некоторое время не посылать его вовсе в школу, пока он уймется… и гнев этот в нем пройдет…

— Гнев-с! — подхватил штабс-капитан, — именно гнев-с. В маленьком существе, а великий гнев-с. Вы этого всего не знаете-с. Позвольте мне пояснить эту повесть особенно. Дело в том, что после того события все школьники в школе стали его мочалкой дразнить. Дети в школах народ безжалостный, порознь ангелы божии, а вместе, особенно в школах, весьма часто безжалостны. Начали они его дразнить, воспрянул в Илюше благородный дух. Обыкновенный мальчик, слабый сын, — тот бы смирился, отца своего застыдился, а этот один против всех восстал за отца. За отца и за истину-с, за правду-с. Ибо что он тогда вынес, как вашему братцу руки целовал и кричал ему: «Простите папочку, простите папочку», — то это только бог один знает да я-с. И вот так-то детки наши — то есть не ваши, а наши-с, детки презренных, но благородных нищих-с, — правду на земле еще в девять лет от роду узнают-с. Богатым где: те всю жизнь такой глубины не исследуют, а мой Илюшка в ту самую минуту на площади-то-с, как руки-то его целовал, в ту самую минуту всю истину произошел-с. Вошла в него эта истина-с и пришибла его навеки-с, — горячо и опять как бы в исступлении произнес штабс-капитан и при этом ударил правым своим кулаком в левую ладонь, как бы желая наяву выразить, как пришибла его Илюшу «истина». — В тот самый день он у меня в лихорадке был-с, всю ночь бредил. Весь тот день мало со мной говорил, совсем молчал даже, только заметил я: глядит, глядит на меня из угла, а всё больше к окну припадает и делает вид, будто бы уроки учит, а я вижу, что не уроки у него на уме. На другой день я выпил-с и многого не помню-с, грешный человек, с горя-с. Маменька тоже тут плакать начала-с — маменьку-то я очень люблю-с — ну с горя и клюкнул на последние-с. Вы, сударь, не презирайте меня: в России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные. Лежу это я и Илюшу в тот день не очень запомнил, а в тот-то именно день мальчишки и подняли его на смех и в школе с утра-с: «Мочалка, — кричат ему, — отца твоего за мочалку из трактира тащили, а ты подле бежал и прощения просил». На третий это день пришел он опять из школы, смотрю — лица на нем нет, побледнел. Что ты, говорю? Молчит. Ну в хоромах-то нечего было разговаривать, а то сейчас маменька и девицы участие примут, — девицы-то к тому же всё уже узнали, даже еще в первый день. Варвара-то Николавна уже стала ворчать: «Шуты, паяцы, разве может у вас что разумное быть?» — «Так точно, говорю, Варвара Николавна, разве может у нас что разумное быть?» Тем на тот раз и отделался. Вот-с к вечеру я и вывел мальчика погулять. А мы с ним, надо вам знать-с, каждый вечер и допрежь того гулять выходили, ровно по тому самому пути, по которому с вами теперь идем, от самой нашей калитки до вон того камня большущего, который вон там на дороге сиротой лежит у плетня и где выгон городской начинается: место пустынное и прекрасное-с. Идем мы с Илюшей, ручка его в моей руке, по обыкновению; махонькая у него ручка, пальчики тоненькие, холодненькие, — грудкой ведь он у меня страдает. «Папа, говорит, папа!» — «Что?» — говорю ему; глазенки, вижу, у него сверкают. «Папа, как он тебя тогда, папа!» — «Что делать, Илюша», — говорю. «Не мирись с ним, папа, не мирись. Школьники говорят, что он тебе десять рублей за это дал». — «Нет, говорю Илюша, я денег от него не возьму теперь ни за что». Так он и затрясся весь, схватил мою руку в свои обе ручки, опять целует. «Папа, говорит, папа, вызови его на дуэль, в школе дразнят, что ты трус и не вызовешь его на дуэль, а десять рублей у него возьмешь». — «На дуэль, Илюша, мне нельзя его вызвать», — отвечаю я и излагаю ему вкратце всё то, что и вам на сей счет сейчас изложил. Выслушал он. «Папа, говорит, папа, все-таки не мирись: я вырасту, я вызову его сам и убью его!» Глазенки-то сверкают и горят. Ну при всем том ведь я и отец, надобно ж было ему слово правды сказать. «Грешно, — говорю я ему, — убивать, хотя бы и на поединке». — «Папа, говорит, папа, я его повалю, как большой буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и скажу ему: мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!» Видите, видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно быть, об этом бредил-с. Только стал он из школы приходить больно битый, это третьего дня я всё узнал, и вы правы-с; больше уж в школу эту я его не пошлю-с. Узнаю я, что он против всего класса один идет и всех сам вызывает, сам озлился, сердце в нем зажглось, — испугался я тогда за него. Опять ходим, гуляем. « Папа, спрашивает, папа, ведь богатые всех сильнее на свете?» — «Да, говорю, Илюша, нет на свете сильнее богатого». — «Папа, говорит, я разбогатею, я в офицеры пойду и всех разобью, меня царь наградит, я приеду, и тогда никто не посмеет…» Потом помолчал да и говорит — губенки-то у него всё по-прежнему вздрагивают: «Папа, говорит, какой это нехороший город наш, папа!» — «Да, говорю, Илюшечка, не очень-таки хорош наш город». — «Папа, переедем в другой город, в хороший, говорит, город, где про нас и не знают». — «Переедем, говорю, переедем, Илюша, — вот только денег скоплю». Обрадовался я случаю отвлечь его от мыслей темных, и стали мы мечтать с ним, как мы в другой город переедем, лошадку свою купим да тележку. Маменьку да сестриц усадим, закроем их, а сами сбоку пойдем, изредка тебя подсажу, а я тут подле пойду, потому лошадку свою поберечь надо, не всем же садиться, так и отправимся. Восхитился он этим, а главное, что своя лошадка будет и сам на ней поедет. А уж известно, что русский мальчик так и родится вместе с лошадкой. Болтали мы долго, слава богу, думаю, развлек я его, утешил. Это третьего дня вечером было, а вчера вечером уже другое оказалось. Опять он утром в эту школу пошел, мрачный вернулся, очень уж мрачен. Вечером взял я его за ручку, вывел гулять, молчит, не говорит. Ветерок тогда начался, солнце затмилось, осенью повеяло, да и смеркалось уж, — идем, обоим нам грустно. «Ну, мальчик, как же мы, говорю, с тобой в дорогу-то соберемся?» — думаю на вчерашний-то разговор навести. Молчит. Только пальчики его, слышу, в моей руке вздрогнули. «Э, думаю, плохо, новое есть». Дошли мы, вот как теперь, до этого самого камня, сел я на камень этот, а на небесах всё змеи запущены, гудят и трещат, змеев тридцать видно. Ведь ныне змеиный сезон-с. «Вот, говорю, Илюша, пора бы и нам змеек прошлогодний запустить. Починю-ка я его, где он у тебя там спрятан?» Молчит мой мальчик, глядит в сторону, стоит ко мне боком. А тут ветер вдруг загудел, понесло песком… Бросился он вдруг ко мне весь, обнял мне обеими ручонками шею, стиснул меня. Знаете, детки коли молчаливые да гордые, да слезы долго перемогают в себе, да как вдруг прорвутся, если горе большое придет, так ведь не то что слезы потекут-с, а брызнут, словно ручьи-с. Теплыми-то брызгами этими так вдруг и обмочил он мне всё лицо. Зарыдал как в судороге, затрясся, прижимает меня к себе, я сижу на камне, «Папочка, вскрикивает, папочка, милый папочка, как он тебя унизил!» Зарыдал тут и я-с, сидим и сотрясаемся обнявшись. «Папочка, говорит, папочка!» — «Илюша, — говорю ему, — Илюшечка!» Никто-то нас тогда не видел-с, бог один видел, авось мне в формуляр занесет-с. Поблагодарите вашего братца, Алексей Федорович. Нет-с, я моего мальчика для вашего удовлетворения не высеку-с!

Кончил он опять со своим давешним злым и юродливым вывертом. Алеша почувствовал, однако, что ему уж он доверяет и что будь на его месте другой, то с другим этот человек не стал бы так «разговаривать» и не сообщил бы ему того, что сейчас ему сообщил. Это ободрило Алешу, у которого душа дрожала от слез.

— Ах, как бы мне хотелось помириться с вашим мальчиком! — воскликнул он. — Если б вы это устроили.

— Точно так-с, — пробормотал штабс-капитан.

— Но теперь не про то, совсем не про то, слушайте, — продолжал восклицать Алеша, — слушайте. Я имею к вам поручение: этот самый мой брат, этот Дмитрий, оскорбил и свою невесту, благороднейшую девушку, и о которой вы, верно, слышали. Я имею право вам открыть про ее оскорбление, я даже должен так сделать, потому что она, узнав про вашу обиду и узнав всё про ваше несчастное положение, поручила мне сейчас… давеча… снести вам это вспоможение от нее… но только от нее одной, не от Дмитрия, который и ее бросил, отнюдь нет, и не от меня, от брата его, и не от кого-нибудь, а от нее, только от нее одной! Она вас умоляет принять ее помощь… вы оба обижены одним и тем же человеком… Она и вспомнила-то о вас лишь тогда, когда вынесла от него такую же обиду (по силе обиды), как и вы от него! Это значит, сестра идет к брату с помощью… Она именно поручила мне уговорить вас принять от нее вот эти двести рублей как от сестры. Никто-то об этом не узнает никаких несправедливых сплетен не может произойти вот эти двести рублей, и, клянусь, вы должны принять их, иначе… иначе, стало быть, все должны быть врагами друг другу на свете! Но ведь есть же и на свете братья… У вас благородная душа вы должны это понять, должны!

И Алеша протянул ему две новенькие радужные сторублевые кредитки. Оба они стояли тогда именно у большого камня, у забора, и никого кругом не было. Кредитки произвели, казалось, на штабс-капитана страшное впечатление: он вздрогнул, но сначала как бы от одного удивления: ничего подобного ему и не мерещилось, и такого исхода он не ожидал вовсе. Помощь от кого-нибудь, да еще такая значительная, ему и не мечталась даже во сне. Он взял кредитки и с минуту почти и отвечать не мог, совсем что-то новое промелькнуло в лице его.

— Это мне-то, мне-с, это столько денег, двести рублей! Батюшки! Да я уж четыре года не видал таких денег, господи! И говорит, что сестра… и вправду это, вправду?

— Клянусь вам, что всё, что я вам сказал, правда! — вскричал Алеша. Штабс-капитан покраснел.

— Послушайте-с, голубчик мой, послушайте-с, ведь если я и приму, то ведь не буду же я подлецом? В глазах-то ваших, Алексей Федорович, ведь не буду, не буду подлецом? Нет-с, Алексей Федорович, вы выслушайте, выслушайте-с, — торопился он, поминутно дотрагиваясь до Алеши обеими руками, — вы вот уговариваете меня принять тем, что «сестра» посылает, а внутри-то, про себя-то — не восчувствуете ко мне презрения, если я приму-с, а?

— Да нет же, нет! Спасением моим клянусь вам, что нет! И никто не узнает никогда, только мы: я, вы, да она, да еще одна дама, ее большой друг…

— Что дама! Слушайте, Алексей Федорович, выслушайте-с, ведь уж теперь минута такая пришла-с, что надо выслушать, ибо вы даже и понять не можете, что могут значить для меня теперь эти двести рублей, — продолжал бедняк, приходя постепенно в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг. Он был как бы сбит с толку, говорил же чрезвычайно спеша и торопясь, точно опасаясь, что ему не дадут всего высказать. — Кроме того, что это честно приобретено, от столь уважаемой и святой «сестры-с», знаете ли вы, что я маменьку и Ниночку — горбатенького-то ангела моего, дочку-то, полечить теперь могу? Приезжал ко мне доктор Герценштубе, по доброте своего сердца, осматривал их обеих целый час: «Не понимаю, говорит, ничего», а, однако же, минеральная вода, которая в аптеке здешней есть (прописал он ее), несомненную пользу ей принесет, да ванны ножные из лекарств тоже ей прописал. Минеральная-то вода стоит тридцать копеек, а кувшинов-то надо выпить, может быть, сорок. Так я взял да рецепт и положил на полку под образа, да там и лежит. А Ниночку прописал купать в каком-то растворе, в горячих ваннах таких, да ежедневно утром и вечером, так где ж нам было сочинить такое леченье-с, у нас-то, в хоромах-то наших, без прислуги, без помощи, без посуды и воды-с? А Ниночка-то вся в ревматизме, я вам это еще и не говорил, по ночам ноет у ней вся правая половина, мучается и, верите ли, ангел божий, крепится, чтобы нас не обеспокоить, не стонет, чтобы нас не разбудить. Кушаем мы что попало, что добудется, так ведь она самый последний кусок возьмет, что собаке только можно выкинуть: «Не стою я, дескать, этого куска, я у вас отнимаю, вам бременем сижу». Вот что ее взгляд ангельский хочет изобразить. Служим мы ей, а ей это тягостно: «Не стою я того, не стою, недостойная я калека, бесполезная», — а еще бы она не стоила-с, когда она всех нас своею ангельскою кротостью у бога вымолила, без нее, без ее тихого слова, у нас был бы ад-с, даже Варю и ту смягчила. А Варвару-то Николавну тоже не осуждайте-с, тоже ангел она, тоже обиженная. Прибыла она к нам летом, а было с ней шестнадцать рублей, уроками заработала и отложила их на отъезд, чтобы в сентябре, то есть теперь то, в Петербург на них воротиться. А мы взяли денежки-то ее и прожили и не на что ей теперь воротиться, вот как-с. Да и нельзя воротиться-то, потому на нас, как каторжная, работает — ведь мы ее как клячу запрягли-оседлали, за всеми ходит, чинит, моет, пол метет, маменьку в постель укладывает, а маменька капризная-с, а маменька слезливая-с, а маменька сумасшедшая-с!… Так ведь теперь я на эти двести рублей служанку нанять могу-с, понимаете ли вы, Алексей Федорович, лечение милых существ предпринять могу-с, курсистку в Петербург направлю-с, говядины куплю-с, диету новую заведу-с. Господи, да ведь это мечта!

Алеша был ужасно рад, что доставил столько счастия и что бедняк согласился быть осчастливленным.

— Стойте, Алексей Федорович, стойте, — схватился опять за новую, вдруг представивишуюся ему мечту штабс-капитан и опять затараторил исступленною скороговоркой, — да знаете ли вы, что мы с Илюшкой, пожалуй, и впрямь теперь мечту осуществим: купим лошадку да кибитку, да лошадку-то вороненькую, он просил непременно чтобы вороненькую, да и отправимся, как третьего дня расписывали. У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его знает, может, и даст. Ну так посадить бы маменьку, посадить бы Ниночку, Илюшечку править посажу, а я бы пешечком, пешечком, да всех бы и повез-с. Господи, да если бы только один должок пропащий здесь получить, так, может достанет даже и на это-с!

— Достанет, достанет! — воскликнул Алеша, — Катерина Ивановна вам пришлет еще, сколько угодно, и знаете ли, у меня тоже есть деньги, возьмите сколько вам надо, как от брата, как от друга, потом отдадите… (Вы разбогатеете, разбогатеете!) И знаете, что никогда вы ничего лучше даже и придумать не в состоянии, как этот переезд в другую губернию! В этом ваше спасение, а главное, для вашего мальчика — и знаете, поскорее бы, до зимы бы, до холодов, и написали бы нам оттуда, и остались бы мы братьями… Нет, это не мечта!

Алеша хотел было обнять его, до того он был доволен. Но, взглянув на него, он вдруг остановился: тот стоял, вытянув шею, вытянув губы, с исступленным и побледневшим лицом и что-то шептал губами, как будто желая что-то выговорить; звуков не было, а он всё шептал губами, было как-то странно.

— Чего вы! — вздрогнул вдруг отчего-то Алеша.

— Алексей Федорович… я… вы… — бормотал и срывался штабс-капитан, странно и дико смотря на него в упор с видом решившегося полететь с горы, и в то же время губами как бы и улыбаясь, — я-с… вы-с… А не хотите ли, я вам один фокусик сейчас покажу-с! — вдруг прошептал он быстрым, твердым шепотом, речь уже не срывалась более.

— Какой фокусик?

— Фокусик, фокус-покус такой, — всё шептал штабс-капитан; рот его скривился на левую сторону, левый глаз прищурился, он, не отрываясь всё смотрел на Алешу, точно приковался к нему.

— Да что с вами, какой фокус? — прокричал тот уж совсем в испуге

— А вот какой, глядите! — взвизгнул вдруг штабс-капитан.

И показав ему обе радужные кредитки, которые всё время, в продолжение всего разговора, держал обе вместе за уголок большим и указательным пальцами правой руки, он вдруг с каким-то остервенением схватил их, смял и крепко зажал в кулаке правой руки.

— Видели-с, видели-с! — взвизгнул он Алеше, бледный и исступленный, и вдруг, подняв вверх кулак, со всего размаху бросил обе смятые кредитки на песок, — видели-с? — взвизгнул он опять, показывая на них пальцем, — ну так вот же-с!…

И вдруг, подняв правую ногу, он с дикою злобой бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги.

— Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! — Вдруг он отскочил назад и выпрямился пред Алешей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.

— Доложите пославшим вас, что мочалка чести своей не продает-с! — вскричал он, простирая на воздух руку. Затем быстро повернулся и бросился бежать; но он не пробежал и пяти шагов, как, весь повернувшись опять, вдруг сделал Алеше ручкой. Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, всё оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он:

— А что ж бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял? — и, проговорив это, бросился бежать, на сей раз уже не оборачиваясь. Алеша глядел ему вслед с невыразимою грустью. О, он понимал, что тот до самого последнего мгновения сам не знал, что скомкает и швырнет кредитки. Бежавший ни разу не обернулся, так и знал Алеша, что не обернется. Преследовать и звать его он не захотел, он знал почему. Когда же тот исчез из виду, Алеша поднял обе кредитки. Они были лишь очень смяты, сплюснуты и вдавлены в песок, но совершенно целы и даже захрустели, как новенькие, когда Алеша развертывал их и разглаживал. Разгладив, он сложил их, сунул в карман и пошел к Катерине Ивановне докладывать об успехе ее поручения.

VII. И на чист въздух

— Въздухът е чист, а пък в моя дворец наистина е задушно, във всякакъв смисъл дори. Да се разходим пешком, уважаеми господине. Много бих искал да ви заинтригувам.

— И аз имам с вас една извънредно важна работа… — обади се Альоша. — Само че не знам как да започна.

— Как няма да позная, че имате работа с мене! Без работа никога нямаше да се веснете у нас. Или наистина сте дошли само да се оплачете от детето? Но това е невъзможно. Става дума за момчето: аз там не можех да ви обясня всичко, а сега тук ще ви опиша таз сцена. Видите ли, моят сюнгер беше по-гъст само до преди една седмица — за брадичката си говоря; защото таз брадичка я нарекоха сюнгер, учениците главно. Та тогава вашият брат, Дмитрий Фьодорович, ме беше хванал за брадата и ме дърпаше, та ме измъкна от кръчмата на площада; там тъкмо тогаз учениците излизаха от училище, а с тях и Илюшка. Като ме видя в този вид, спусна се към мене: „Татко, вика, татко!“ Хваща се за мене, прегръща ме, иска да ме изтръгне, крещи на моя нападател: „Пуснете го, пуснете го, той е моят татко, татко ми, простете му“ — точно така викаше: „Простете му“, и го хвана с ръчички и него и почна неговата ръка, същата ръка да целува… Помня какво му беше личицето в тази минута, не съм го забравил и няма да го забравя!…

— Кълна ви се — извика Альоша, — брат ми най-искрено, изцяло ще ви изрази разкаянието си, дори ще падне пред вас на колене на същия този площад… Аз ще го накарам, иначе не ми е брат!

— Аха, значи, това е само проект. Не направо от него, а само от вашето благородно и горещо сърце произлиза. Така кажете. Не, в такъв случай позволете ми и за височайшето рицарство и офицерско благородство на вашия брат да ви доразкажа, щом той тогава го демонстрира. Спря да ме влачи за сюнгера, пусна ме, значи, на свобода: „Ти, вика, си офицер и аз съм офицер — ако можеш да намериш секундант някой порядъчен човек, изпрати го — ще ти дам удовлетворение, макар че си мерзавец!“ Така ми каза. Наистина рицарски дух! Отидохме си тогава с Илюша, а родословната фамилна картина навеки се е отпечатала в душевната памет на Илюша. Не, къде ти, можем ли ние да останем дворяни? Пък и разсъдете сам, нали имахте честта преди малко да посетите моите палати — какво видяхте там? Три дами, едната без нозе и слабоумна, другата без нозе и гърбава, а третата с нозе, но пък прекалено умна, курсистка, пак иска да върви в Петербург, там по бреговете на Нева да търси правата на руската жена. За Илюша не говоря, още е на девет години и сам-самичък като кукувица, защото да умра аз — какво ще стане с всички тия недра, ви питам? А щом е така, ако го извикам на дуел, той веднага ще ме убие, и тогава? Какво ще стане с всички тях тогава? Ами още по-зле, ако не ме убие, а само ме осакати: не мога да работя, а гърлото все пак ми остава, кой ще нахрани тогава моето гърло, кой ще ги нахрани всички тях? Или Илюша вместо на училище да го изпращам всеки ден да проси милостиня? Та това значи за мен да го извикам на дуел — глупава дума и нищо повече.

— Той ще ви иска прошка, насред площада ще ви се поклони доземи — извика пак Альоша с пламнал поглед.

— Исках да го дам под съд — продължи щабскапитанът, — но разгърнете нашия кодекс и вижте, голямо удовлетворение ли ще получа от провинилия се в лична обида? А пък не щеш ли, Аграфена Александровна ме вика и ми крещи: „Да не си и посмял дори! Ако го дадеш под съд, ще направя така, та пред цял свят да стане явно, че те е бил заради собственото ти мошеничество, тогава самия тебе ще те завлекат в съда.“ А един Господ вижда защо става това мошеничество и по чия заповед действувах като дребна душа — не беше ли по разпореждане на самата нея и на Фьодор Павлович? „И на всичкото отгоре, продължава тя, ще те изпъдя навеки и повече нищо няма да спечелиш от мене. И на моя търговец ще кажа (тя така го нарича стареца — «моя търговец»), и той да те изгони.“ Е, мисля си: ако и търговецът ме изгони, тогава какво ще стане, от кого ще изкарам нещо? Защото само те двамата са ми останали, понеже вашият татко Фьодор Павлович не само престана да ми доверява, поради една друга причина, но на туй отгоре взел и моите разписки и иска да ме мъкне по съдилища. Вследствие на всичко това повече не гъкнах, и вие видяхте недрата. Но сега позволете да попитам: много ли ви ухапа пръста одеве Илюша? В моите палати не посмях да вляза пред него в тия подробности.

— Да, много, и беше много ядосан. Отмъстил си е на мен, като Карамазов, заради вас, това ми е ясно сега. Но да бяхте видели как се биеше с камъни с другите ученици! Това е много опасно, те могат да го убият, деца са, глупави, камъкът хвърчи и може да пробие главата на човека.

— Наистина днес са го ударили с камък — не в главата, но в гърдите, малко над сърцето, стана му синина, дойде си, плаче, охка и ето, разболя се.

— И знаете ли, той там пръв нападаше всички, беше се озлобил заради вас, те казват, че преди наръгал едно момче, Красоткин, с ножче в бедрото…

— Чух и това, опасно става: Красоткин е тукашен чиновник, може да си имаме главоболия…

— Аз бих ви посъветвал — продължи с жар Альоша — известно време изобщо да не го пращате на училище, докато се успокои… и му мине гневът…

— Гняв, да! — подзе щабскапитанът. — Именно гняв! Такова малко същество, а голям гняв. Вие не знаете всичко това. Позволете ми да ви обясня тази история по-специално. Работата е там, че след това събитие всички ученици в училището почнали да му викат Сюнгера. Децата в училище са безмилостни: поотделно са ангели Божи, а заедно, особено в училището, много често са безмилостни. Почнали да го дразнят, а у Илюша се надигнал благородният дух. Някое обикновено момче, слаб син, би се примирил, би се срамувал заради баща си, а този сам против всички се възбунтувал заради баща си. Заради баща си и за истината, за правдата. Защото какво му е било тогава, когато целуваше ръцете на вашия брат и му викаше: „Простете на татко, простете на татко“ — това един Господ знае и аз. Такива са нашите деца — тоест не вашите, ами нашите, дечицата на презрените, на благородните бедняци, научават правдата на земята още от деветгодишна възраст. Богатите къде ти: те цял живот не могат да достигнат такива дълбини, а моят Илюшка в същата оная минута на площада, когато му целуваше ръцете, в същата минута разбра цялата истина. Влезе в него тая истина и го смаза завинаги — изрече щабскапитанът разпалено и като че ли пак в изстъпление, като блъсна с десния юмрук лявата си длан, сякаш искаше да покаже как е смазала „истината“ неговия Илюша. — Същия ден го втресе, цяла нощ бълнува. През целия този ден почти не говори с мене, дори повечето мълчеше, само че го забелязах: гледа ме, гледа ме от ъгъла, и все се извръща към прозореца и се преструва, че уж си учи уроците, а аз виждам, че не са му те в ума. На другия ден се напих и много работи не помня, какво да се прави, от скръб. Майка му, и тя тогава взе да плаче — майка му много я обичам, — е, и аз от мъка се насмуках с последните си пари. Вие, господине, недейте ме презира: у нас, в Русия, пияните хора са най-добрите. Най-добрите хора у нас са най-пияни. Лежа си така и на Илюша този ден не му обърнах много внимание — а то именно този ден момчетата го взели на подбив в училището още от утринта. „Ей, Сюнгер — викат му, — баща ти го измъкнали от кръчмата за сюнгера, а ти си тичал до него и си молил за прошка.“ На третия ден се върна пак от училище, но гледам го, пребледнял, не прилича на себе си. Какво ти е, казвам. Мълчи. Е, нямаше как там, в нашите палати, да говорим, защото веднага майка му и момичетата ще вземат участие — момичетата при това всичко вече научили, дори още първия ден. Варвара Николаевна започна да ръмжи: „Шутове, палячовци, можете ли вие нещо умно да направите?“ — „Тъй вярно, казвам, Варвара Николаевна, можем ли ние нещо умно да направим?“ Този път с това се измъкнах. А надвечер изведох детето да се поразходим. Ние с него, трябва да ви кажа, всяка вечер и преди излизахме на разходка, точно по същия път, по който вървим сега е вас, от нашата порта до оня голям камък, дето е там сам-самин на пътя до плета и отдето започват градските ливади: място пустинно и прекрасно. Вървим ние с Илюша, ръчичката му в моята ръка, както винаги; той има мъничка ръчичка, пръстенцата му тънички и студенички — зер той ми е с болни гърдички. „Тате, казва, тате!“ — „Какво?“ — казвам му; гледам, очичките му искрят. „Тате, какво те направи той тогава, тате!“ — „Какво да се прави, Илюша“ — казвам. „Недей се помирява с него, тате, недей. Учениците казват, че ти бил дал десет рубли за това.“ — „Не — казвам, — Илюша, аз пари от него няма да взема сега за нищо на света.“ Тогава той се разтрепери цял, хвана ръката ми с двете си ръчички и почна да я целува. „Тате, казва, тате, извикай го на дуел, в училището ме подиграват, че си бил страхливец и няма да го повикаш на дуел, а ще вземеш от него десетте рубли.“ — „На дуел, Илюша, не мога да го извикам“ отговорих му и му излагам накратко всичко, което и на вас изложих сега по този въпрос. Той ме изслуша. „Татко, казва, татко, все пак недей се помирява с него: аз ще порасна, ще го повикам на дуел и ще го убия!“ А очичките му искрят и горят. Е, все пак съм и баща, трябва да му кажа справедлива дума. „Грехота е — казвам му аз — да се убива, макар и на дуел.“ — „Татко, казва, татко, аз ще го надвия, когато стана голям, ще му перна сабята, ще се хвърля върху него, ще го надвия, ще замахна със сабята и ще му кажа: мога сега да те убия, но ти прощавам, ето!“ Виждате ли, виждате ли, господине, какво процесче е станало в главичката му през тия два дни, денонощно е мислил именно за това отмъщение със сабята и нощем, види се, все за това е бълнувал. Само че започна да се връща от училище пребит, всичко това научих завчера и вие сте прав; повече няма да го пращам в това училище. Научавам се, че излизал сам срещу целия клас и сам предизвиквал всички, озлобил се е и сърцето му се е запалило — тогава вече се уплаших за него. Пак излизаме да се разходим. „Тате, пита, тате, нали богатите са най-силните на света?“ — „Да, казвам, Илюша, няма на света по-силен от богатия.“ — „Тате, казва, аз ще стана богат, ще стана офицер и ще победя всички, царят ще ме награди, ще се върна тук и тогава никой няма да посмее…“ След туй помълча малко и казва — а устничките му все потрепват: „Тате, казва, колко е лош нашият град, тате!“ — „Да, казвам, Илюшка, не е много свестен нашият град.“ — „Тате, да се преселим в друг град, в някой хубав град, казва, където не ни познават.“ — „Ще се преселим, казвам, ще се преселим, Илюша — само пари да посъбера.“ Зарадвах се на случая да го отвлека от тези тъмни мисли и започнахме да мечтаем как ще се преселим в друг град, ще си купим конче и каручка. Ще качим маминка и сестрите на каручката, ще ги загърнем, а ние ще тръгнем пеша до каручката, понякога ще качвам и тебе, а аз ще вървя отстрани, защото ще трябва да си щадим кончето, не бива да се качваме всички, и така ще заминем. Той се възхити от това и най-вече, че ще си имаме наше конче и той ще замине с него. А знае се, че руското момче направо се ражда заедно с кончето. Дълго си бъбрихме така, слава Богу, мисля си, развлякох го, утеших го. Това беше онази вечер, а снощи друго излезе. Сутринта пак отиде на това училище, но се върна мрачен, много мрачен. Вечерта го взех за ръчица, изведох го на разходка, той мълчи, не приказва. Излезе вятър, слънцето се скри, повя на есен, а почна и да се здрачава — ние вървим, и на двама ни е тъжно. „Е, момчето ми, казвам му, как ще се приготвим с тебе за път?“ Искам пак да го насоча към вчерашния разговор. Мълчи. Само пръстенцата му усещам, че потрепериха в ръката ми. „Е, мисля си, лошо, има нещо ново.“ Стигнахме както сега до същия тоя камък, седнах аз на камъка, а в небесата сума хвърчила пуснати, фучат, плющят, към тридесетина хвърчила се виждат. Зер сега е сезонът на хвърчилата. „Е, казвам, Илюша, време е и ние да пуснем ланското хвърчило. Аз ще го поправя, къде си го прибрал?“ Мълчи моето момче, гледа настрана, обърнало ми гръб. И току изведнъж духна вятър, вдигна се прах… Че като ми се хвърли изведнъж на шията, прегърна ме с ръчички и ме стисна. Знаете ли, когато децата са мълчаливи и горди и дълго време таят сълзите у себе си, пък изведнъж не издържат, като им дойде голяма скръб, тогава сълзите им потичат не, а направо бликват като порой. С такива топли сълзи ми измокри цялото лице. Ридае чак истерично, почна да трепери и да се гуши в мен, а аз седя на камъка… „Татенце, вика, татенце, мило татенце, как те унизи той!“ Тогава заплаках и аз, седим двамата и треперим прегърнати. „Татенце, казва, татенце!“ — „Илюша — казвам му, — Илюшечка!“ Никой не ни видя тогава, само Бог ни видя, дано ми го запише във формуляра. Благодарете на вашия брат, Алексей Фьодорович. Не, аз моето дете за ваше удоволствие няма да го бия!

Той завърши пак с предишното си злобно и юродивско извъртане. Альоша почувствува обаче, че вече му има доверие и че ако на негово място беше друг, нямаше да седне да „разговаря“ с него така и нямаше да му съобщи онова, което сега му съобщи. Това обнадежди Альоша, чиято душа трепереше от сълзи.

— Ах, как бих искал да се помиря с вашето момче! — възкликна топ. — Ако можехте да го направите…

— Точно така — измърмори щабскапитанът.

— Но сега нещо съвсем друго, съвсем друго, слушайте — продължи да възклицава Альоша, — слушайте! Имам едно поръчение за вас: същият този мой брат, този Дмитрий, оскърби и своята годеница, една много благородна девойка, за която сигурно сте чували. Аз имам право да ви открия, че е оскърбена, дори съм длъжен да го направя, защото тя като научи за нанесената ви обида и разбра всичко за нещастното ви положение, ми поръча сега… одеве… да ви донеса тази помощ от нея… но само от нея, не от Дмитрий, който я изостави, не и от мене, неговия брат, и от никой друг, а от нея, само от нея! Тя ви моли да приемете пейката помощ… вие двамата сте обидени от един и същи човек… Тя си спомнила за вас чак когато понесла от него същата обида (поради обидата), каквато и вие от него! Това значи, че сестрата се притичва на помощ на брата… Тя ми поръча именно да ви придумам да приемете от нея тези двеста рубли като от сестра. Никой няма да научи за това, никакви несправедливи клюки няма да има… ето тези двеста рубли и заклевам ви, трябва да ги приемете, иначе… иначе ще рече, че всички трябва да бъдат врагове помежду си на този свят! Но има на света и братя, нали… Вие сте благородна душа… трябва да разберете това, трябва!…

И Альоша му подаде двете новички пъстри банкноти от по сто рубли. Двамата стояха тъкмо до големия камък пред стобора и наоколо нямаше никой. Банкнотите направиха на щабскапитана, изглежда, страшно впечатление: той потръпна, но най-напред като че ли само от учудване, нищо подобно и през ум не му беше минавало и такъв изход изобщо не беше очаквал. Помощ от някого, и при това тъй значителна, не беше и сънувал дори. Той взе банкнотите и около една минута почти не беше в състояние дори да отговори, нещо съвсем ново пробягна по лицето му.

— Това за мене, за мене, толкова пари, двеста рубли! Господи Боже! Та аз от четири години не съм виждал толкова пари, Господи! И казва, че ми е сестра… но истина ли е това, истина ли е?

— Кълна ви се, че всичко, което ви казах, е истина! — извика Альоша.

Щабскапитанът се изчерви.

— Слушайте, гълъбче мое, слушайте, ако ги приема, нали няма да съм подлец? Във вашите очи, Алексей Фьодорович, нали няма, няма да съм подлец? Не, Алексей Фьодорович, изслушайте ме, изслушайте ме — бързаше той, като всяка минута докосваше Альоша с двете си ръце, — вие ме придумвате да приема, защото ми ги изпраща „сестра“, но вътре в себе си няма ли да почувствувате към мене презрение, ако ги приема, а?

— Но не, разбира се, не! Кълна се в спасението на душата си, че не! И никой няма да научи това никога, само ние: аз, вие и тя, и още една дама, нейна голяма приятелка…

— Каква ти дама! Слушайте, Алексей Фьодорович, изслушайте ме, защото сега е дошла минутата, когато трябва да ме изслушате, защото вие дори не можете да разберете какво значат за мене тези двеста рубли — продължи бедният човек, като постепенно изпадаше в някакъв объркан, почти налудничав възторг. Той изглеждаше съвсем слисан, говореше извънредно бързо, сякаш се боеше, че няма да успее да каже всичко. — Освен дето са честно получени, от една толкова уважавана и свята „сестра“, знаете ли, че сега и нашето майче, и Ниночка, моя, гърбавичък ангел, щерка ми, ще мога да ги лекувам? Идва доктор Херценщубе и от добро сърце ги преглежда и двете цял час. „Не разбирам, казва, нищо“, обаче една минерална вода, която имало в тукашната аптека (той я предписа), щяла да й бъде от полза, предписа също лекарства за бани за краката. Минералната вода струва тридесет копейки, но трябва да се изпият някъде към четиридесет кани. Та взех рецептата и я сложих на полицата под иконите и там си остана. А за Ниночка предписа да я къпем в някакъв разтвор, топли бани, и то всекидневно, сутрин и вечер, но къде можем ние да проведем такова лечение у дома, в нашия дворец без прислуга, без помощ, без съдини и без вода? А Ниночка цялата е схваната от ревматизъм, още не съм ви го казвал, нощем я боли цялата дясна страна, измъчва се и, вярвате ли, този ангел Божи се крепи, за да не ни тревожи, не стене, за да не ни събуди. Ядем, каквото се случи, каквото ни падне и тя ще вземе най-мизерния залък, дето е само за кучета. „Не заслужавам, иска да каже, този залък, аз ви го отнемам, само съм ви бреме.“ Ето какво иска да изрази, нейният ангелски поглед. Ние й помагаме, а на нея й тежи: „Не заслужавам, не заслужавам, недостойна съм аз, безполезна саката“ — а как да не заслужава, след като за: всички нас с ангелската си кротост се моли на Бога, без нея, без нейната тиха реч у нас щеше да е ад, дори Варя поомекна покрай нея. А Варвара Николаевна, и тя не е за осъждане, и тя е ангел, и тя е нещастна. Дойде си лятос, имаше шестнадесет рубли, от уроци ги спечелила и ги турила настрана за път, та през септември, тоест сега, да се върне в Петербург с тях. А ние взехме парите и ги изхарчихме и тя сега няма е какво да се върне, такива работи. Пък и не може да се върне, защото блъска за нас като каторжница, зер ние сме я впрегнали като кон, шета на всички, кърпи, мие, мете пода, слага майка си в леглото, а майка й е капризна, майка й е плачлива, майка й е побъркана!… И ето сега с тези двеста рубли аз мога да взема слугиня, разбирате ли вие, Алексей Фьодорович, мога да започна лечение на милите си същества, ще изпратя курсистката в Петербург, ще купя месо, ще започнем нова диета. Господи, това е мечта!

Альоша се радваше ужасно, че бе донесъл толкова щастие и че беднякът се съгласи да бъде ощастливен.

— Чакайте, Алексей Фьодорович, чакайте! — хвана се пак щабскапитанът за новата си мечта и пак задърдори в безумна скороговорка. — Ами знаете ли, че ние с Илюшка комай наистина сега ще можем да осъществим мечтата си: ще купим конче и каручка, и то врано конче, той искаше непременно да е врано конче, и ще заминем, както си разправяхме оня ден. Аз имам в К-ска губерния един познат адвокат, приятел от детинство, предадоха ми по сигурен човек, че ако отида там, можел да ми даде в кантората си място за деловодител, отде да знам, може и наистина да ми даде… Тогава ще качим майката, ще качим Ниночка, ще турим Илюшечка да кара коня, а пък аз пешком, пешком — и всички ще ги закарам там… Господи, да мога само още един малък дълг да си получа, могат да стигнат и за това!

— Ще стигнат, ще стигнат — извика Альоша. — Катерина Ивановна ще ви изпрати още, колкото искате, а знаете ли, и аз имам пари, вземете, колкото ви трябват, като от брат, като от приятел, после ще ми ги върнете… (Вие ще забогатеете, ще забогатеете!) И знаете ли, че никога нищо по-добро не бихте могли дори да измислите от това преселване в друга губерния! В това е вашето спасение, а главно за вашето момче, и знаете ли, по-скоро заминете, преди да е дошла зимата, преди студовете, и ни пишете оттам — да си останем като братя… Не, това не е мечта!

Альоша понечи да го прегърне, толкова беше доволен. Но като го погледна, изведнъж се спря: щабскапитанът стоеше с изопната шия, с опънати уста, с екзалтирано и пребледняло лице и шепнеше, като че искаше да изговори нещо; звуковете не се чуваха, а той все шепнеше с устни и това беше някак странно.

— Какво има! — изтръпна, без да знае защо, Альоша.

— Алексей Фьодорович… аз… вие… — ломотеше задъхан щабскапитанът, като го гледаше странно и налудно право в очите с вид на човек, който е решил да се хвърли от някъде, а в същото време устните му сякаш се усмихваха — аз… вие… А не желаете ли да ви покажа ей сега едно фокусче! — пошепна той изведнъж с бърз, твърд шепот и думите му вече потекоха гладко.

— Какво фокусче?

— Фокусче, един фокус-мокус — продължаваше да шепне щабскапитанът, устата му се изкриви наляво, лявото му око примижа, той не откъсваше поглед от Альоша, като да беше го приковал в него.

— Но какво ви става, какъв фокус! — извика Альоша вече съвсем уплашен.

— Ами такъв, на, гледайте! — изскимтя внезапно щабскапитанът.

И като му показа двете пъстри банкноти, които през целия разговор държеше за крайчеца с големия пръст и показалеца на дясната си ръка, той изведнъж ги сграбчи настървено, смачка ги и здраво ги стисна в юмрука на дясната си ръка.

— Видяхте ли, видяхте ли! — изкрещя той на Альоша, блед и обезумял и като вдигна нагоре юмрука си, с всичка сила запрати двете смачкани банкноти в праха. — Видяхте ли! — изкрещя пак, като ги посочи с пръст. — А така, а така!…

И изведнъж вдигна десния си крак и с дива злоба взе да ги тъпче с тока на обувката и при всеки удар на крака викаше задъхан:

— На̀ ви парите! На ви парите! На ви парите! На̀ ви парите! — Изведнъж отскочи назад и се изправи пред Альоша. Целият му вид изразяваше неописуема горест.

— Доложете на ония, които са ви изпратили, че Сюнгера не си продава честта! — извика той, като простря ръка във въздуха. После бързо се обърна и хукна да бяга; но не измина и пет крачки, пак се обърна цял и присмехулно махна на Альоша с ръка. Отново, неминал още пет крачки, той за последен път се обърна, този път без изкривен смях на лицето, а, напротив, цялото му лице се тресеше от сълзи. През плач, със задъхан, прекъслечен глас той бързо извика:

— А какво щях да кажа на моето момче, ако бях взел тези пари за нашия позор? — И като изговори това, спусна се да бяга, този път вече без да се обърне. Альоша гледаше подире му с неизразима скръб. О, той разбираше, че онзи до последния миг сам не предполагаше, че ще смачка и ще запокити банкнотите. Той повече не се обърна нито веднъж и Альоша знаеше, че няма да се обърне. Не искаше да го гони и да го вика — и знаеше защо. А когато онзи се изгуби от очи, Альоша вдигна двете банкноти от земята. Те бяха само много смачкани, сплескани и затъпкани в пясъка, но бяха съвсем цели, дори зашумоляха като нови, когато Альоша започна да ги разгъва и оправя. Като ги оправи, той ти сгъна, прибра ги в джоба си и тръгна към Катерина Ивановна да докладва за изпълнението на поръчението й.