Метаданни
Данни
- Година
- 1878–1880 (Обществено достояние)
- Език
- руски
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 6 (× 1глас)
- Вашата оценка:
Информация
- Източник
- Интернет-библиотека Алексея Комарова / Ф. М. Достоевский. Собрание сочинений в 15-ти томах. Л., „Наука“, 1991. Том 9-10
История
- —Добавяне
Метаданни
Данни
- Включено в книгата
- Оригинално заглавие
- Братья Карамазовы, 1879 (Пълни авторски права)
- Превод отруски
- , 1928 (Пълни авторски права)
- Форма
- Роман
- Жанр
- Характеристика
- Оценка
- 5,7 (× 109гласа)
- Вашата оценка:
Информация
Издание:
Ф. М. Достоевски. Събрани съчинения в 12 тома. Том IX
Братя Карамазови. Роман в четири части с епилог
Руска. Четвърто издание
Редактор: София Бранц
Художник: Кирил Гогов
Художник-редактор: Ясен Васев
Технически редактор: Олга Стоянова
Коректор: Ана Тодорова, Росица Друмева
Излязла от печат: февруари 1984 г.
Издателство „Народна култура“, София, 1984
Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т. 14, 15, 17
Издательство „Наука“, Ленинградское отделение, Ленинград, 1976
История
- —Добавяне
IV
Маловерная дама
Приезжая дама помещица, взирая на всю сцену разговора с простонародьем и благословения его, проливала тихие слезы и утирала их платочком. Это была чувствительная светская дама и с наклонностями во многом искренно добрыми. Когда старец подошел наконец и к ней, она встретила его восторженно
— Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену… — не договорила она от волнения. — О, я понимаю, что вас любит народ, я сама люблю народ, я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ!
— Как здоровье вашей дочери? Вы опять пожелали со мною беседовать?
— О, я настоятельно просила, я умоляла, я готова была на колени стать и стоять на коленях хоть три дня пред вашими окнами, пока бы вы меня впустили. Мы приехали к вам, великий исцелитель, чтобы высказать всю нашу восторженную благодарность. Ведь вы Лизу мою исцелили, исцелили совершенно, а чем? — тем, что в четверг помолились над нею, возложили на нее ваши руки. Мы облобызать эти руки спешили, излить наши чувства и наше благоговение!
— Как так исцелил? Ведь она всё еще в кресле лежит?
— Но ночные лихорадки совершенно исчезли, вот уже двое суток, с самого четверга, — нервно заспешила дама. — Мало того: у ней ноги окрепли. Сегодня утром она встала здоровая, она спала всю ночь, посмотрите на ее румянец, на ее светящиеся глазки. То всё плакала, а теперь смеется, весела, радостна. Сегодня непременно требовала, чтоб ее поставили на ноги постоять, и она целую минуту простояла сама, безо всякой поддержки. Она бьется со мной об заклад, что через две недели будет кадриль танцевать. Я призывала здешнего доктора Герценштубе; он пожимает плечами и говорит: дивлюсь, недоумеваю. И вы хотите, чтобы мы не беспокоили вас, могли не лететь сюда, не благодарить? Lise, благодари же, благодари!
Миленькое, смеющееся личико Lise сделалось было вдруг серьезным, она приподнялась в кресле, сколько могла, и, смотря на старца, сложила пред ним свои ручки, но не вытерпела и вдруг рассмеялась…
— Это я на него, на него! — указала она на Алешу, с детской досадой на себя за то, что не вытерпела и рассмеялась. Кто бы посмотрел на Алешу, стоявшего на шаг позади старца, тот заметил бы в его лице быструю краску, в один миг залившую его щеки. Глаза его сверкнули и потупились.
— У ней к вам, Алексей Федорович, поручение… Как ваше здоровье, — продолжала маменька, обращаясь вдруг к Алеше и протягивая к нему свою прелестно гантированную ручку. Старец оглянулся и вдруг внимательно посмотрел на Алешу. Тот приблизился к Лизе и, как-то странно и неловко усмехаясь, протянул и ей руку Lise сделала важную физиономию.
— Катерина Ивановна присылает вам чрез меня вот это, — подала он ему маленькое письмецо. — Она особенно просит, чтобы вы зашли к ней, да поскорей, поскорей, и чтобы не обманывать, а непременно прийти.
— Она меня просит зайти? К ней меня… Зачем же? — с глубоким удивлением пробормотал Алеша. Лицо его вдруг стало совсем озабоченное.
— О, это всё по поводу Дмитрия Федоровича и… всех этих последних происшествий, — бегло пояснила мамаша. — Катерина Ивановна остановилась теперь на одном решении… но для этого ей непременно надо вас видеть… зачем? Конечно не знаю, но она просила как можно скорей. И вы это сделаете, наверно сделаете, тут даже христианское чувство велит.
— Я видел ее всего только один раз, — продолжал всё в том же недоумении Алеша.
— О, это такое высокое, такое недостижимое существо!… Уж по одним страданиям своим… Сообразите, что она вынесла, что она теперь выносит, сообразите, что ее ожидает… всё это ужасно, ужасно!
— Хорошо, я приду, — решил Алеша, пробежав коротенькую и загадочную записочку, в которой, кроме убедительной просьбы прийти, не было никаких пояснений.
— Ах, как это с вашей стороны мило и великолепно будет, — вдруг, вся одушевясь, вскричала Lise. — А я ведь маме говорю: ни за что он не пойдет, он спасается. Экой, экой вы прекрасный! Ведь я всегда думала, что вы прекрасный, вот что мне приятно вам теперь сказать!
— Lise! — внушительно проговорила мамаша, впрочем тотчас же улыбнулась.
— Вы и нас забыли, Алексей Федорович, вы совсем не хотите бывать у нас: а между тем Lise мне два раза говорила, что только с вами ей хорошо. — Алеша поднял потупленные глаза, опять вдруг покраснел и опять вдруг, сам не зная чему, усмехнулся. Впрочем, старец уже не наблюдал его. Он вступил в разговор с захожим монахом, ожидавшим, как мы уже говорили, подле кресел Lise его выхода. Это был, по-видимому, из самых простых монахов, то есть из простого звания, с коротеньким, нерушимым мировоззрением, но верующий и в своем роде упорный. Он объявил себя откуда-то с дальнего севера, из Обдорска, от святого Сильвестра, из одного бедного монастыря всего в девять монахов. Старец благословил его и пригласил зайти к нему в келью, когда ему будет угодно.
— Как же вы дерзаете делать такие дела? — спросил вдруг монах, внушительно и торжественно указывая на Lise. Он намекал на ее «исцеление»
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме как божиим изволением. Всё от бога. Посетите меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
— О нет, нет, бог вас у нас не отнимет, вы проживете еще долго, долго, — вскричала мамаша. — Да и чем вы больны? Вы смотрите таким здоровым, веселым, счастливым.
— Мне сегодня необыкновенно легче, но я уже знаю, что это всего лишь минута. Я мою болезнь теперь безошибочно понимаю. Если же я вам кажусь столь веселым, то ничем и никогда не могли вы меня столь обрадовать, как сделав такое замечание. Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет божий на сей земле». Все праведные, все святые, все святые мученики были все счастливы.
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем счастие, счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом чувстве сложила пред ним руки.
— Чем же особенно?
— Я страдаю… неверием…
— В бога неверием?
— О нет, нет, я не смею и подумать об этом, но будущая жизнь — это такая загадка! И никто-то, ведь никто на нее не отвечает! Послушайте, вы целитель, вы знаток души человеческой; я, конечно, не смею претендовать на то, чтобы вы мне совершенно верили, но уверяю вас самым великим словом, что я не из легкомыслия теперь говорю, что мысль эта о будущей загробной жизни до страдания волнует меня, до ужаса и испуга… И я не знаю, к кому обратиться, я не смела всю жизнь… И вот я теперь осмеливаюсь обратиться к вам… О боже, за какую вы меня теперь сочтете! — Она всплеснула руками.
— Не беспокойтесь о моем мнении, — ответил старец. — Я вполне верую в искренность вашей тоски.
— О, как я вам благодарна! Видите, я закрываю глаза и думаю: если все веруют, то откуда взялось это? А тут уверяют, что всё это взялось сначала от страха пред грозными явлениями природы и что всего этого нет. Ну что, думаю, я всю жизнь верила — умру, и вдруг ничего нет, и только «вырастет лопух на могиле», как прочитала я у одного писателя. Это ужасно! Чем, чем возвратить веру? Впрочем, я верила, лишь когда была маленьким ребенком, механически, ни о чем не думая… Чем же, чем это доказать, я теперь пришла повергнуться пред вами и просить вас об этом. Ведь если я упущу и теперешний случай — то мне во всю жизнь никто уж не ответит. Чем же доказать, чем убедиться? О, мне несчастие! Я стою и кругом вижу, что всем всё равно, почти всем, никто об этом теперь не заботится, а я одна только переносить этого не могу. Это убийственно, убийственно!
— Без сомнения, убийственно. Но доказать тут нельзя ничего, убедиться же возможно.
— Как? Чем?
— Опытом деятельной любви. Постарайтесь любить ваших ближних деятельно и неустанно. По мере того как будете преуспевать в любви, будете убеждаться и в бытии бога, и в бессмертии души вашей. Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете, и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно.
— Деятельной любви? Вот и опять вопрос, и такой вопрос, такой вопрос! Видите, я так люблю человечество, что, верите ли, мечтаю иногда бросить всё, всё, что имею, оставить Lise и идти в сестры милосердия. Я закрываю глаза, думаю и мечтаю, и в эти минуты я чувствую в себе непреодолимую силу. Никакие раны, никакие гнойные язвы не могли бы меня испугать. Я бы перевязывала и обмывала собственными руками, я была бы сиделкой у этих страдальцев, я готова целовать эти язвы…
— И то уж много и хорошо, что ум ваш мечтает об этом, а не о чем ином. Нет-нет да невзначай и в самом деле сделаете какое-нибудь доброе дело.
— Да, но долго ли бы я могла выжить в такой жизни? — горячо и почти как бы исступленно продолжала дама. — Вот главнейший вопрос! Это самый мой мучительный из вопросов. Я закрываю глаза и спрашиваю сама себя: долго ли бы ты выдержала на этом пути? И если больной, язвы которого ты обмываешь, не ответит тебе тотчас же благодарностью, а, напротив, станет тебя же мучить капризами, не ценя и не замечая твоего человеколюбивого служения, станет кричать на тебя, грубо требовать, даже жаловаться какому-нибудь начальству (как и часто случается с очень страдающими) — что тогда? Продолжится твоя любовь или нет? И вот — представьте, я с содроганием это уже решила: если есть что-нибудь, что могло бы расхолодить мою «деятельную» любовь к человечеству тотчас же, то это единственно неблагодарность. Одним словом, я работница за плату, я требую тотчас же платы, то есть похвалы себе и платы за любовь любовью. Иначе я никого не способна любить!
Она была в припадке самого искреннего самобичевания и, кончив, с вызывающею решимостью поглядела на старца.
— Это точь-в-точь как рассказывал мне, давно уже впрочем, один доктор, — заметил старец. — Человек был уже пожилой и бесспорно умный. Он говорил так же откровенно, как вы, хотя и шутя, но скорбно шутя; я, говорит, люблю человечество, но дивлюсь на себя самого: чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей в частности, то есть порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко, говорит, доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если б это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта. Чуть он близко от меня, и вот уж его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается. Я, говорит, становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся. Зато всегда так происходило, что чем более я ненавидел людей в частности, тем пламеннее становилась любовь моя к человечеству вообще.
— Но что же делать? Что же в таком случае делать? Тут надо в отчаяние прийти?
— Нет, ибо и того довольно, что вы о сем сокрушаетесь. Сделайте, что можете, и сочтется вам. У вас же много уже сделано, ибо вы могли столь глубоко и искренно сознать себя сами! Если же вы и со мной теперь говорили столь искренно для того, чтобы, как теперь от меня, лишь похвалу получить за вашу правдивость, то, конечно, ни до чего не дойдете в подвигах деятельной любви; так всё и останется лишь в мечтах ваших, и вся жизнь мелькнет как призрак. Тут, понятно, и о будущей жизни забудете, и сами собой под конец как-нибудь успокоитесь.
— Вы меня раздавили! Я теперь только, вот в это мгновение, как вы говорили, поняла, что я действительно ждала только вашей похвалы моей искренности, когда вам рассказывала о том, что не выдержу неблагодарности. Вы мне подсказали меня, вы уловили меня и мне же объяснили меня!
— Взаправду вы говорите? Ну теперь, после такого вашего признания, я верую, что вы искренни и сердцем добры. Если не дойдете до счастия, то всегда помните, что вы на хорошей дороге, и постарайтесь с нее не сходить. Главное, убегайте лжи, всякой лжи, лжи себе самой в особенности. Наблюдайте свою ложь и вглядывайтесь в нее каждый час, каждую минуту. Брезгливости убегайте тоже и к другим, и к себе: то, что вам кажется внутри себя скверным, уже одним тем, что вы это заметили в себе, очищается. Страха тоже убегайте, хотя страх есть лишь последствие всякой лжи. Не пугайтесь никогда собственного вашего малодушия в достижении любви даже дурных при этом поступков ваших не пугайтесь очень. Жалею, что не могу сказать вам ничего отраднее, ибо любовь деятельная сравнительно с мечтательною есть дело жестокое и устрашающее. Любовь мечтательная жаждет подвига скорого, быстро удовлетворимого и что бы все на него глядели. Тут действительно доходит до того, что даже и жизнь отдают, только бы не продлилось долго, а поскорей совершилось, как бы на сцене, и чтобы все глядели и хвалили. Любовь же деятельная — это работа и выдержка, а для иных так, пожалуй, целая наука. Но предрекаю, что в ту даже самую минуту, когда вы будете с ужасом смотреть на то, что, несмотря на все ваши усилия, вы не только не подвинулись к цели, но даже как бы от нее удалились, — в ту самую минуту, предрекаю вам это, вы вдруг и достигнете цели и узрите ясно над собою чудодейственную силу господа, вас всё время любившего и всё время таинственно руководившего. Простите, что пробыть не могу с вами долее, ждут меня. До свидания.
Дама плакала.
— Lise, Lise, благословите же ее, благословите! вдруг вспорхнулась она вся.
— А ее и любить не стоит. Я видел, как она всё время шалила, — шутливо произнес старец. — Вы зачем всё время смеялись над Алексеем?
A Lise и вправду всё время занималась этою проделкой. Она давно уже, еще с прошлого раза, заметила, что Алеша ее конфузится и старается не смотреть на нее, и вот это ее ужасно стало забавлять. Она пристально ждала и ловила его взгляд: не выдерживая упорно направленного на него взгляда, Алеша нет-нет и вдруг невольно, непреодолимою силой, взглядывал на нее сам, и тотчас же она усмехалась торжествующею улыбкой прямо ему в глаза. Алеша конфузился и досадовал еще более. Наконец совсем от нее отвернулся и спрятался за спину старца. После нескольких минут он опять, влекомый тою же непреодолимою силой, повернулся посмотреть, глядят ли на него или нет, и увидел, что Lise, совсем почти свесившись из кресел, выглядывала на него сбоку и ждала изо всех сил, когда он поглядит; поймав же его взгляд, расхохоталась так, что даже и старец не выдержал:
— Вы зачем его, шалунья, так стыдите?
Lise друг, совсем неожиданно, покраснела, сверкнула глазками, лицо ее стало ужасно серьезным, и она с горячею, негодующею жалобой вдруг заговорила скоро, нервно:
— А он зачем всё забыл? Он меня маленькую на руках носил, мы играли с ним. Ведь он меня читать ходил учить, вы это знаете? Он два года назад, прощаясь, говорил, что никогда не забудет, что мы вечные друзья, вечные, вечные! И вот он вдруг меня теперь боится, я его съем, что ли? Чего он не хочет подойти, чего он не разговаривает? Зачем он к нам не хочет прийти? Разве вы его не пускаете: ведь мы же знаем, что он везде ходит. Мне неприлично его звать, он первый должен бы был припомнить, коли не забыл. Нет-с, он теперь спасается! Вы что на него эту долгополую-то ряску надели… Побежит, упадет…
И она вдруг, не выдержав, закрыла лицо рукой и рассмеялась ужасно, неудержимо, своим длинным, нервным, сотрясающимся и неслышным смехом. Старец выслушал ее улыбаясь и с нежностью благословил; когда же она стала целовать его руку, то вдруг прижала ее к глазам своим и заплакала:
— Вы на меня не сердитесь, я дура, ничего не стою… и Алеша, может быть, прав, очень прав, что не хочет к такой смешной ходить.
— Непременно пришлю его, — решил старец.
IV. Маловерната дама
Гостенката, дамата помешчица, докато наблюдаваше цялата сцена на разговора с простолюдието и неговите благословии, проливаше тихи сълзи и ги бършеше с кърпичката си. Тя беше чувствителна светска дама и с истински добри наклонности в много отношения. Когато старецът дойде най-сетне и при нея, тя го посрещна възторжено:
— Аз толкова, толкова изживях, като гледах цялата тази умилителна сцена… — не можа да довърши тя от вълнение. — О, да, разбирам, че народът ви обича, аз самата обичам народа, искам да го обичам, та и как да не обичаш нашия прекрасен, простодушен в своето величие руски народ!
— Как е здравето на дъщеря ви? Вие пак сте пожелали да говорите с мене?
— О, аз молих настоятелно, умолявах, бях готова да падна на колене и да стоя тук, ако ще три дни, пред вашите прозорци, докато ме пуснете. Ние дойдохме при вас, велики изцелителю, за да ви изкажем цялата си възторжена благодарност. Та вие изцелихте моята Лиза, напълно я изцелихте, и то с какво — с това, че в четвъртък се помолихте над нея, докоснахте я с ръцете си. Ние бързаме да целунем тия ръце, да излеем нашите чувства и нашето благоговение!
— Как ще съм я изцелил? Та нали все още е в креслото?
— Но нощната треска съвсем изчезна, ето вече два дни, от четвъртък насам — нервно заговори дамата. — И не само това: нозете й позаякнаха. Тази сутрин тя стана здрава, спа цяла нощ, погледнете руменината й, ясните й очички. По-рано все плачеше, а сега се смее, весела е, радостна. Днес настояваше да я вдигнем да постои права и цяла минута стоя сама, без никой да я подкрепя. Сега се обзалага с мене, че след две седмици ще танцува кадрил. Повиках тукашния доктор Херценщубе; вдига рамене и казва: изумен съм, недоумявам. И вие искате да не ви безпокоим, мислите, че можехме да не долетим тук, да не ви благодарим! Lise, благодари де, благодари!
Милото засмяно личице на Lise стана като че ли изведнъж сериозно, тя се понадигна от креслото, доколкото можеше, и гледайки към стареца, долепи пред него ръчичките си, но не издържа и изведнъж се засмя…
— Ама аз на него, на него се смея! — И тя посочи Альоша, детски ядосана на себе си, че не беше издържала и се засмя. Ако някой погледнеше Альоша, изправен една крачка зад стареца, щеше да забележи, че внезапна руменина в миг заля бузите му. Очите му блеснаха и се сведоха надолу.
— Тя има едно поръчение за вас, Алексей Фьодорович… Как сте със здравето? — продължи майката, като се обърна изведнъж към Альоша и му протегна ръката си в прелестна ръкавица. Старецът се обърна и изведнъж внимателно погледна Альоша. Альоша се доближи до Лиза и усмихнат някак странно и неловко, й подаде ръка. Lise направи важна физиономия.
— Катерина Ивановна ви изпраща по мене ей това — и му подаде малко писъмце. — Специално ви моли да наминете при нея, и то колкото може по-скоро, по-скоро, но да не я излъжете, непременно да отидете.
— Моли ме да намина при нея? Мен… защо? — измънка Альоша с дълбоко учудване. Лицето му изведнъж стана съвсем загрижено.
— Ох, пак заради Дмитрий Фьодорович и… всичките последни инциденти — набързо обясни майката. — Катерина Ивановна се е спряла сега на едно решение… но за целта й било необходимо непременно да ви види… защо? Разбира се, не знам, но тя ви моли — колкото може по-скоро. И вие ще направите това, непременно ще го направите, дори християнското чувство ви го повелява.
— Но аз съм я виждал един-единствен път — продължи с все същото недоумение Альоша.
— О, тя е толкова висше, толкова недостижимо същество!… Дори и само със страданията си… Помислете само какво е изтърпяла, какво понася сега, помислете какво я очаква… всичко това е ужасно, ужасно!
— Добре, ще отида — реши Альоша, като прочете набързо кратката и загадъчна бележка, в която освен настоятелната молба да отиде нямаше никакви обяснения.
— Ах, колко мило и великолепно ще бъде това от ваша страна — извика изведнаж Lise, цялата въодушевена. — А пък аз казвам на мама: той за нищо на света няма да дойде, той се спасява. Какъв прекрасен, прекрасен човек сте вие! Та аз винаги съм смятала, че сте прекрасен човек, ето кое ми е приятно сега да ви кажа.
— Lise! — внушително изрече майката, но впрочем тутакси се усмихна.
— Вие и нас забравихте, Алексей Фьодорович, вие изобщо не желаете да идвате у нас; а пък Lise на два пъти ми е казвала, че само с вас се чувствува добре. — Альоша вдигна сведените си очи, пак се изчерви внезапно и пак внезапно, без да знае защо, се усмихна. Впрочем старецът вече не го наблюдаваше. Той беше започнал разговор с гостенина калугер, който очакваше, както вече казахме, неговото излизане до креслото на Lise. Той беше явно от най-простите монаси, тоест с просто звание, с ограничен непоклатим мироглед, но вярващ и посвоему упорит. Обясни, че бил някъде от Далечния Север, от Обдорск, от „Свети Силвестър“, един беден манастир, където имало всичко на всичко девет монаси. Старецът го благослови и го покани да го посети в килията, когато пожелае.
— Но как дръзвате да вършите такива дела? — попита изведнъж монахът, като посочи Lise внушително и тържествено. Загатваше за нейното „изцеление“.
— За това, разбира се, е още рано да се говори. Облекчението не е още пълно изцеление и би могло да дойде и по други причини. Но ако е станало нещо, то не е с ничия друга сила освен с Божията воля. Всичко е от Бога. Посетете ме, отче — прибави той към монаха, — че не мога по всяко време: болен съм и знам, че дните ми са преброени.
— О, не, не, Бог не ще ви отнеме от нас, вие ще живеете още много, много — извика майката. — Пък и от какво сте болен? Изглеждате такъв весел, здрав, щастлив.
— Днес ми е много по-добре, но си знам, че това е само минутно. Аз моята болест сега безпогрешно я разбирам. Но да знаете, никога и с нищо не бихте могли така да ме зарадвате, както с тази си бележка, че ви изглеждам толкова, весел. Защото людете за щастие са създадени и който е напълно щастлив, той направо е удостоен да си каже: „Аз изпълних завета Божи на тая земя.“ Всички праведни, всички светии, всички свети мъченици са били все щастливи.
— О, как говорите, какви смели и висши думи! — извика, майката. — Каквото кажете — сякаш те пронизва. А в същност щастието, щастието — къде е то? Кой може да каже за себе си, че е щастлив? О, щом бяхте добър, че ни допуснахте днес да ви видим още веднъж, тогава изслушайте всичко, което миналия път не ви доизказах, не посмях да ви кажа всичко, от което тъй много страдам, и от толкова отдавна, толкова отдавна! Аз страдам, простете ми, аз страдам… — И тя с някакво горещо бликнало чувство молитвено долепи пред него длани.
— Но от какво особено страдате?
— Аз страдам… от неверие…
— В Бога неверие?
— О, не, не, не смея дори да помисля за това, но бъдещият живот — това е такава загадка! И никой, никой не може да я разгадае! Слушайте, вие сте целител, вие сте познавач на човешката душа; аз, разбира се, не смея да претендирам да ми вярвате напълно, но ви се кълна във всичко, че не говоря сега от лекомислие, че тази мисъл за бъдещия задгробен живот ме вълнува до страдание, до ужас и страх… И не знам към кого да се обърна, цял живот не съм смяла… И сто сега се осмелявам да се обърна към вас… О, Боже, за каква ли ще ме вземете сега! — И тя плесна ръце.
— Не се безпокойте за моето мнение — отговори старецът. — Аз напълно вярвам в искреността на вашата скръб.
— О, колко съм ви благодарна! Знаете ли: затварям си очите и си мисля: щом всички вярват, то откъде се е взело това? А някои уверяват, че всичкото е станало първо от страх пред ужасните природни явления и че всичко това не съществува. Е, добре, мисля си, аз цял живот съм вярвала — но умирам, и изведнъж нищо, и само „червеи ще ме ядат“, както прочетох у един писател[1]. Това е ужасно! Как, как да си върна вярата? Впрочем, аз вярвах само когато бях малко дете, механически, без да мисля за нищо… И как, как да се докаже, аз съм дошла сега да падна пред вас на колене и да ви моля за това. Та ако изпусна и сегашния случай — вече цял живот никой няма да ми отговори. Как да се докаже, с какво да се убедя? О, горко ми! Аз стоя и виждам, че за всички наоколо е безразлично, почти за всички, никой сега не мисли за това, само аз не мога да го понеса. Това е убийствено, убийствено!
— Без съмнение убийствено. Обаче нищо не може да се докаже, но да се убеди човек е възможно.
— Как? По какъв начин?
— С дейна любов. Помъчете се да обичате вашите ближни дейно и неуморно. Колкото повече преуспявате в любовта, толкова повече ще се убеждавате и в битието на Бога, и в безсмъртието на душата си. Ако пък стигнете до пълна самоотверженост в любовта към ближния, тогава вече без друго ще повярвате и никакво съмнение няма да може повече да проникне в душата ви. Това е изпитано, това е вярно.
— Дейна любов ли? Ето, пак въпрос, и то такъв, такъв въпрос! Знаете ли, аз така обичам човечеството, че, повярвайте, понякога мечтая да изоставя всичко, всичко, което имам, да оставя и да стана милосърдна сестра. Затварям очи, мисля и мечтая и в такива мигове чувствувам в себе си непреодолима сила. Никакви рани, никакви гнойни язви не биха могли да ме уплашат. Аз бих ги превързвала и промивала със собствените си ръце, бих се грижила за тези страдалци, готова съм да целувам тия язви…
— И това е вече много и е хубаво, дето умът ви мечтае за това, а не за нещо друго. Пък, току-виж, ненадейно наистина сте извършили някое добро дело.
— Да, но дали бих могла дълго време да издържа на такъв живот? — продължи дамата пламенно и просто почти в изстъпление. — Ето най-главният въпрос! Това е най-мъчителният ми въпрос! Затварям очи и се питам: би ли издържала дълго по тоя път? И ако болният, чиито язви промиваш, не ти отвърне веднага с благодарност, а, напротив, почне да те измъчва с капризи, без да цени и забелязва човеколюбивото ти служене, ако започне да ти крещи, грубо да изисква от тебе, дори да се оплаква на някое началство (както често се случва с ония, които много страдат) — тогава какво? Ще продължи ли твоята любов, или не? И ето, представете си, аз изтръпнала вече реших: ако има нещо, което би могло веднага да охлади моята „дейна“ любов към човечеството, то е единствено неблагодарността. С една дума, аз работя заради отплатата, аз искам на минутата отплата, тоест похвала за себе си и отплата за любовта с любов. Другояче не съм способна никого да обичам!
Тя беше изпаднала в най-искрено самобичуване и като свърши, погледна стареца с предизвикателна решителност.
— Това е досущ както ми разказваше, впрочем много отдавна, един доктор — отбеляза старецът. — Той беше вече възрастен човек и безспорно умен. Говореше също тъй откровено, както и вие, макар и да се шегуваше, но скръбно се шегуваше; аз, казва, обичам човечеството, но се чудя на самия себе си: колкото повече обичам човечеството изобщо, толкова по-малко обичам хората в частност, тоест поотделно, като отделни лица. В мечтите си често съм стигал, казва, до страстни помисли за служене на човечеството и може би наистина, бих отишъл на кръста в името на хората, ако някак изведнъж се наложи, а същевременно не съм в състояние и два дни да прекарам с някого в една стая — знам го от опит. Щом някой се доближи до мене, и неговата личност вече потиска самолюбието ми и притеснява свободата ми. За един ден мога да намразя и най-добрия човек: едното — защото много бавно обядва, другиго — защото има хрема и непрекъснато се секне. Аз, каза, ставам враг на хората, в мига, в който някак се допрат до мене. Затова пък винаги е ставало така, че колкото повече съм мразил хората в частност, толкова по-пламенна е ставала любовта ми към човечеството изобщо.
— Но какво да се прави? Какво да се прави в такъв случаи? Да се изпадне в отчаяние?
— Не, понеже стига само, дето се измъчвате заради това. Направете, каквото можете, и ще ви се зачете. А вие сте направили вече много, щом сте постигнали тъй дълбоко и искрено да познаете сама себе си! Ако пък сега говорихте и с мене тъй искрено само за да получите, както сега, похвала от мене за вашата правдивост, тогава, разбира се, нищо няма да постигнете в подвизите на дейната любов; така ще си остане всичко само в мечтите ви и целият ви живот ще отмине като призрак. Тогава, разбира се, ще забравите и за бъдещия живот и накрая някак ще се самоуспокоите.
— Вие ме съсипахте! Аз едва сега, в този миг, докато говорехте, разбрах, че наистина съм очаквала само вашата похвала за моята искреност, докато ви разказвах, че не мога да понеса неблагодарността. Вие ми подсказахте самата мене, вие ме доловихте и ми обяснихте самата мене!
— Истина ли е това? Е, сега, подир едно такова признание, аз вярвам, че сте искрена и с добро сърце. Дори и да не достигнете щастието, помиете винаги, че сте на добър път и гледайте да не го напущате. Главно, избягвайте лъжата, всякаква лъжа, лъжата към себе си особено. Наблюдавайте своята лъжа и се вглеждайте в нея всеки час, всеки миг. Избягвайте също да сте гнуслива и спрямо другите, и спрямо себе си: онова, което ви изглежда вътре във вас нечисто, поради това, че сте го забелязали в себе си, вече се очиства. Страха също избягвайте, макар че страхът е само последица от всяка лъжа. Не се плашете никога от собственото си малодушие в постигането на любовта, дори и от лошите си постъпки тогава не се плашете много. Съжалявам, че не мога да ви кажа нищо по-утешително, защото дейната любов в сравнение с мечтателната е нещо жестоко и опасно. Мечтателната любов жадува подвиг бърз, лесно задоволим и такъв, че всички да го гледат. При нея наистина се стига дотам, че човек живота си дава, само и само да не продължи дълго, а по-скоро да стане, като на сцена, и всички да гледат и да хвалят. А дейната любов — тя е труд и търпение, а за някои комай цяла наука. Но предричам ви, че дори в мига, когато с ужас ще виждате, че въпреки всички ваши усилия не само не сте се доближили до целта, но дори сякаш сте се отдалечили от нея — в същия този миг, предричам ви това, изведнъж ще достигнете целта и ще съзрете ясно над себе си чудодейната сила на Господа, който през всичкото време ви е обичал и през всичкото време тайно ви е ръководил. Простете, че не мога да остана повече с вас, чакат ме. Довиждане!
Дамата плачеше.
— Lise, Lise, но благословете я, благословете я! — скочи тя изведнъж.
— А, тя не заслужава да я обичам. Видях я колко е палава — пошегува се старецът. — Вие защо през цялото време се надсмивахте на Алексей?
А Lise наистина през цялото време се беше занимавала с тази дяволия. Тя отдавна беше забелязала, още от миналия път, че Альоша се стеснява пред нея и се мъчи да не я гледа, и това почна ужасно да я забавлява. Тя чакаше внимателно и пресрещаше погледа му: Альоша, като не можеше да издържи погледа й, упорито насочен в него, току неволно, тласкан от непреодолима сила, също я поглеждаше и тя веднага се засмиваше с тържествуваща усмивка право в очите му. Альоша се засрамваше и се ядосваше още повече. Най-сетне той съвсем отвърна очи от нея и се скри зад гърба на стареца. Подир няколко минути, тласкан от същата непреодолима сила, пак се обърна да види дали го гледа, или не, и видя, че Lise почти цялата надвесена извън креслото, го дебнеше с поглед отстрани и с всички сили го чакаше да погледне; а като улови погледа му, така се разсмя, че чак старецът не се стърпя:
— Ах, немирнице, защо го срамите така?
Lise изведнъж съвсем неочаквано се изчерви, очите й блеснаха, лицето й стана ужасно сериозно и тя с пламенна, негодуваща жалба внезапно заговори бързо, нервно:
— А той защо е забравил всичко? Той ме е носил на ръце като малка, ние с него сме играли. Че той идваше да ме учи да чета, знаете ли? Преди две години, когато се сбогуваше с мене, каза, че никога няма да ме забрави, че сме вечни приятели, вечни, вечни! А ето сега изведнъж го е страх от мене, ще го изям ли, какво? Защо не иска да се доближи, защо не приказва с мене? Защо не иска да дойде у нас? Нали вие го пускате: ние знаем, че ходи навсякъде. За мене е неприлично да го викам, той пръв би трябвало да си спомни, ако не е забравил. Ама не, той сега се спасява! Вие защо сте му надянали това дълго расо… Като се затича, ще се спъне…
И изведнъж не издържа, закри лицето си с ръка и се разсмя ужасно, неудържимо със своя продължителен, нервен, треперлив и беззвучен смях. Старецът я изслуша усмихнат и нежно я благослови; а когато понечи да му целуне ръка, тя нежно я притисна към очите си и заплака:
— Не ми се сърдете, аз съм глупачка, нищо не заслужавам… и Альоша може би е прав, много прав, дето не иска да идва при такава смешна като мене.
— Непременно ще го изпратя — реши старецът.